день, когда в разговоре с Гуидо он признался, что имеет ровно сто тысяч, и ни гроша больше. Я не засмеялся и не спросил, не захочется ли ему изменить свою теорию, если ему удастся заработать еще. Наши отношения были поистине странными. Я не мог смеяться ни с ним, ни над ним.
Когда он выкладывал какую-нибудь сентенцию, он так выпрямлялся, сидя в своем кресле, что глаза его уставлялись в потолок, а ко мне была обращена только та его щель, которую я называл челюстной. Но он видел этой щелью! Как-то я захотел воспользоваться этой его позой для того, чтобы подумать о чем-то постороннем, но он тут же призвал меня ко вниманию, осведомившись:
— Ты слушаешь или нет?
После того своего симпатичного приступа откровенности, Гуидо долгое время ничего не говорил мне о своих делах. Кое-что поначалу сообщал мне Нилини, но и он потом стал сдержаннее. О том, что Гуидо продолжает играть, я узнал от самой Ады.
Когда она вернулась, я нашел ее еще более подурневшей. Она не столько растолстела, сколько отекла. У нее снова появились щеки, но они, как и раньше, были не на месте и делали ее лицо почти квадратным. Глаза по-прежнему вылезали из орбит. Каково же было мое удивление, когда от Гуидо и всех, кто ее навещал, я услышал, что она с каждым днем делается все крепче и здоровее. Но ведь здоровье женщины — это прежде всего ее красота!
И еще один сюрприз ждал меня по возвращении Ады. Она поздоровалась со мной сердечно, но не более сердечно, чем с Аугустой. Между нами не было больше никакой тайны, и, конечно, она уже забыла о том, как плакала, вспоминая о страданиях, которые когда-то мне причинила. Тем лучше! Наконец-то она забыла о своих на меня правах! Я был просто ее добрый шурин, и она любила меня только потому, что нашла не изменившимися те наши любовные отношения с женой, которые составляли предмет восхищения всей семьи Мальфенти.
Однажды я сделал открытие, которое очень меня удивило. Ада до сих пор считала себя красивой! Там, далеко от дома, на озере, за ней много ухаживали, и было видно, что она очень довольна своим успехом. По всей вероятности, она его преувеличивала: во всяком случае, мне казалось, что не стоило утверждать, будто она уехала с дачи только для того, чтобы избавиться от преследований одного влюбленного! Очень может быть, что нечто подобное и имело место, так как она, вероятно, казалась не такой уж некрасивой тем, кто не знал ее прежде. Но уж и красивой показаться она тоже не могла — с этими-то глазами, этим цветом кожи, этим овалом лица! Мы же находили ее более уродливой, чем другие, потому что помнили, какой она была прежде, и нам были заметнее разрушения, произведенные в ней болезнью.
Однажды мы пригласили ее и Гуидо провести у нас вечер. Это была очень милая вечеринка, по- настоящему семейная. В ней словно бы получила продолжение пора нашего двойного жениховства. Только вот на волосы Ады свет теперь почему-то не падал.
Уже когда они уходили, я, помогая надеть Аде пальто, остался на некоторое время с ней наедине. У меня сразу же возникло несколько иное ощущение наших отношений. Теперь мы были одни и, вероятно, могли сказать друг другу то, на что не рискнули бы в присутствии посторонних. Подавая ей пальто, я поразмыслил и наконец сообразил, что именно я должен ей сказать:
— Ты знаешь, что он стал играть? — сказал я озабоченно. Мне кажется иногда, что этим вопросом я хотел ей напомнить нашу последнюю встречу, не желая допустить, чтобы она была совершенно забыта.
— Да, знаю, — сказала она. — И хорошо делает! Говорят, у него это стало недурно получаться!
Я рассмеялся вместе с ней, громко. У меня было такое чувство, будто с меня сняли всякую ответственность! Уходя, она прошептала:
— Эта Кармен все еще у вас работает?
Я не успел ответить, потому что она убежала. У нас не было больше общего прошлого. Была лишь ее ревность. Вот она-то была жива, жива так же, как в нашу последнюю встречу.
Сейчас, обдумывая все прошедшее, я нахожу, что должен был гораздо раньше, до того, как меня откровенно предупредили, заметить, что Гуидо начал проигрывать. С его лица исчезло выражение торжества, которое так долго его освещало, и он снова стал выражать беспокойство по поводу нашего баланса.
— Чего ты тревожишься? — спрашивая я наивно. — Ведь у тебя уже в кармане то, что должно сделать наши записи абсолютно соответствующими действительности. С такими деньгами в тюрьму не садятся!
В ту пору, как я узнал позднее, в кармане у него уже не было ровно ничего.
Но я настолько твердо уверовал в то, что ему удалось приручить фортуну, что совершенно пренебрегал множеством красноречивых признаков, которые в ином случае заставили бы меня обо всем догадаться.
Однажды августовским вечером он снова потащил меня с собой на рыбную ловлю. Было очень маловероятно, что при ярком свете почти полной луны нам удастся подцепить что-нибудь на крючок. Но он все-таки настоял на своем, уверив меня, что, во всяком случае, мы найдем в море избавление от жары. Это мы и в самом деле там нашли. Но больше ничего. Сделав одну попытку, мы перестали наживлять крючки и оставили лески волочиться следом за лодкой, которую Лучано медленно выводил в открытое море. Лунные лучи наверняка проникали до самого дна, обостряя зрение как крупных обитателей морских глубин, осторожно обходивших западню, так и маленьких, которые получили возможность, не задевая крючка своим крохотным ртом, понемногу отщипывать от наживки. Так что наша наживка была не чем иным, как подарком, предложенным нами рыбьей мелочи.
Гуидо разлегся на корме, а я на носу. Спустя некоторое время он прошептал:
— Какую тоску наводит лунный свет!
Наверное, он сказал это потому, что лунный свет мешал ему заснуть. И я ничего на это не возразил: во-первых, для того, чтобы сделать ему приятное, а во-вторых, чтобы не нарушить дурацким спором всего этого торжественного покоя, среди которого мы медленно продвигались вперед. Однако Лучано возразил, что кому как, а ему этот свет очень нравится. Так как Гуидо ничего не ответил, я решил сам заставить Лучано замолчать и сказал, что, конечно же, свет — грустная вещь, раз при нем все становится видно! А кроме того, он мешает нам ловить рыбу. Лучано рассмеялся и замолчал.
Долгое время все молчали. Я несколько раз зевнул прямо в лицо луне. Я уже жалел, что дал затащить себя в эту лодку.
Внезапно Гуидо спросил:
— Вот ты химик. Скажи, что эффективнее: чистый веронал или веронал с натрием?
А я даже и не знал, что бывает веронал с натрием! Но нельзя же требовать, чтобы химик знал все на память! Я знаю химию настолько, чтобы суметь сразу же разыскать в своих книгах необходимую справку, а также поддержать беседу о предметах мне неизвестных, как это и было в данном случае.
С натрием? Так нам же всегда говорили, что натриевые соединения легче всего усваиваются! И я даже вспомнил и более или менее точно воспроизвел для Гуидо гимн, который произнес во славу этого элемента один из наших профессоров. Эта его вводная лекция была единственной, на которой я присутствовал. Так вот: натрий — это экипаж, в который садятся все прочие элементы для того, чтобы быстрее передвигаться. Профессор напомнил нам о том, как натрий хлор переходит от организма к организму и как благодаря высокому удельному весу он собирается в самой глубокой впадине земли — океане. Не знаю, удалось ли мне в точности передать мысль профессора, но в тот момент перед лицом огромных пространств, заполненных натрием хлором, я говорил о натрии с величайшим уважением.
Немного поколебавшись, Гуидо спросил:
— То есть если кто-нибудь захочет умереть, он должен принять веронал с натрием?
— Да, — ответил я.
Потом, вспомнив, что бывают случаи, когда нужно только симулировать самоубийство, и не сразу сообразив, что таким образом я напоминаю Гуидо неприятный эпизод из его жизни, добавил:
— А тот, кто не хочет умереть, тот должен принять чистый веронал.
Изыскания, предпринятые Гуидо в связи с вероналом, должны были бы заставить меня задуматься. Но я ничего не понял, весь поглощенный натрием. В ближайшие дни я уже мог представить Гуидо новые доказательства тех его свойств, о которых я говорил: чтобы ускорить образование амальгам, которые есть не что иное, как страстные объятия двух тел, объятия, во время которых два эти тела сливаются или одно поглощает другое, к ним добавляют натриевую ртуть. Натрий служил как бы сводником при золоте и ртути. Но Гуидо более не интересовался вероналом, и теперь я думаю, что, должно быть, в ту пору дела его на