очевидно, редко, в минуты отчаяния и особенного недовольства собою. Вообще же он аккуратно каждый день проводил несколько часов за своим письменным столом, подготовляя к печати как полное собрание своих сочинений, так и второй том «Мертвых душ».
До сих пор осталось невыясненным, к чему клонились те бесконечные поправки, которым он подвергал свои «Мертвые души». Подсказывало ли ему более зрелое художническое чутье, что его добродетельные герои, его Костанжогло, Муразов, генерал-губернатор не «состроены из такого же тела, как и мы», что это лица выдуманные, что «мертво и холодно все то, что должно быть живо, как сама жизнь, прекрасно и верно, как правда»; или, может быть, в припадках религиозного самобичевания он отвергал великое значение своего художественного таланта и силился сочинить образцы добродетели, которые должны были послужить назидательным примером для современников и для потомства. Во всяком случае он работал много и серьезно: в душе его часто происходила тяжелая борьба между художником и пиетистом, и борьба эта под конец сломила его от природы слабый организм.
То религиозное настроение, под влиянием которого он предпринимал путешествие в Иерусалим, не покидало его. Он не говорил о нем с людьми, равнодушными к религиозным вопросам, но оно явно сказывалось во всех его письмах к матери, к сестрам и к тем лицам, которых он считал одинаковых с собою убеждений. Он усердно читал Четии-Минеи и разные книги духовного содержания, любил посещать монастыри, со слезами молился в церквах…
Зиму 1851-52 года он чувствовал себя не совсем здоровым, часто жаловался на слабость, на расстройство нервов, на припадки тоски, но никто из знакомых не придавал этому значения, все знали, что он мнителен, и давно привыкли к его жалобам на разные болезни. В кругу близких приятелей, в тех домах, куда он мог приходить «без фрака», он был иногда по-прежнему весел и шутлив, охотно читал свои и чужие произведения, напевал своим «козлиным» — как сам он называл — голосом малороссийские песни и с наслаждением слушал, когда их пели хорошо. К весне он предполагал уехать на несколько месяцев в свою родную Васильевку, чтобы там укрепиться в силах, и обещал приятелю своему Данилевскому привезти ему уже совсем готовый второй том «Мертвых душ».
В конце января 1852 года умерла жена Хомякова, урожденная Языкова, сестра поэта, с которым Гоголь был очень дружен. Гоголь всегда любил и высоко ценил ее, называя одною из достойнейших женщин. Ее почти скоропостижная смерть (она болела очень недолго) сильно потрясла его. К естественной горести об утрате близкого человека у него примешивался ужас перед открытой могилой. Его охватил тот мучительный «страх смерти», который он испытывал не раз и прежде. Он признался в нем своему духовнику, и тот старался успокоить его, но напрасно. На масленой Гоголь начал говеть и прекратил все свои литературные занятия; у знакомых он бывал и казался спокойным, только все замечали, что он очень похудел и побледнел. Все эти дни он не ел ничего, кроме просфоры, а в четверг — исповедовался у своего духовника в отдаленной части города и причастился. Перед принятием святых даров Гоголь молился, обливаясь слезами. Священник заметил, что он очень слаб, еле держится на ногах. Несмотря на то, он вечером опять приехал к нему и просил отслужить благодарственный молебен. Во все время говенья он проводил ночи без сна на молитве, и в ночь с пятницы на субботу ему вдруг послышались голоса, говорившие, что он скоро умрет. Он тотчас разбудил слугу и послал его за священником, чтобы пособороваться, но, когда священник пришел, он несколько успокоился и отложил совершения таинства до другого дня. Мысль о близкой смерти не оставляла его. Второй том «Мертвых душ», его заветное произведение, был уже готов к печати, и он хотел оставить его на память друзьям своим. Он позвал к себе графа А. П. Толстого, в доме которого жил, просил его взять рукопись к себе и после его смерти отвезти ее к одному духовному лицу, которое должно было решить, что из нее можно напечатать. Граф Толстой не согласился взять бумаги, чтобы не показать больному, что друзья считают положение его опасным. Ночью, оставшись один, Гоголь снова испытал те ощущения, которые описывал в своей «Переписке с друзьями». Душа его «замерла от ужаса при одном только представлении загробного величия и тех духовных высших творений Бога, перед которыми пыль все величие Его творений, здесь нами зримых и нас изумляющих; весь умирающий состав его застонал, почуяв исполинские возрастания и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся». Его произведение представилось ему, как представлялось часто и прежде, исполнением долга, возложенного на него Создателем; его охватил страх, что долг этот выполнен не так, как предначертал Творец, одаривший его талантом, что писанье его, вместо пользы, вместо приготовления людей к жизни вечной, окажет на них дурное, растлевающее влияние. Долго со слезами молился он; потом в три часа ночи разбудил слугу своего, велел ему открыть трубу в камине, отобрал из портфеля бумаги, связал их в трубку и положил в камин. Слуга бросился перед ним на колени и умолял его не жечь бумаги. Углы тетрадей обгорели, и огонь стал потухать. Гоголь велел развязать тесемку и сам ворочал бумаги, крестясь и молясь, пока они не превратились в пепел. Слуга плакал и говорил: «Что это вы сделали!»
«Тебе жаль меня?» — сказал Гоголь, обнял, поцеловал его и сам заплакал.
Он вернулся в спальню, лег на постель и продолжал горько плакать. Наутро, когда свет дня рассеял мрачные картины, рисовавшиеся воображению его ночью, ужасное аутодафе, которому он подверг свое лучшее, любимое создание, представилось ему в ином виде. Он с раскаяньем рассказывал о нем графу Толстому, считал, что оно было сделано под влиянием злого духа, и жалел, что граф не взял у него раньше рукописи.
С этого времени он впал в мрачное уныние, не пускал к себе друзей или, когда они приходили, просил их удалиться под предлогом, что хочет спать; он почти ничего не говорил, но часто писал дрожащею рукою тексты из Евангелия и краткие изречения религиозного содержания. От всякого лечения он упорно отказывался, уверяя, что никакие лекарства не помогут ему. Так прошла первая неделя поста. В понедельник на второй духовник предложил ему приобщиться и пособороваться. Он с радостью согласился на это, во время обряда молился со слезами, за Евангелием держал слабой рукой свечу. Во вторник ему стало как будто легче, но в среду у него сделался страшный припадок нервной горячки, и в четверг, 21 февраля, он скончался.
Весть о смерти Гоголя поразила всех его друзей, до последних дней не веривших его мрачным предчувствиям. Тело его как почетного члена московского университета было перенесено в университетскую церковь, где оставалось до похорон. На похоронах присутствовали: московский генерал-губернатор Закревский, попечитель московского учебного округа Назимов, профессора, студенты университета и масса публики. Профессора вынесли гроб из церкви, а студенты на руках несли его до самого Данилова монастыря, где он опущен в землю рядом с могилой поэта Языкова. На надгробном памятнике Гоголя вырезаны слова пророка Иеремии: «Горьким моим словом посмеюся».
Умер великий писатель, а с ним вместе погибло и произведение, которое он создавал так долго, с такою любовью. Было ли это произведение плодом вполне развитого художественного творчества или только воплощением в образах тех идей, какие выражаются в «Выбранных местах переписки с друзьями» — это тайна, которую поэт унес с собою в могилу.
Найденные в бумагах его и изданные после его смерти отрывки принадлежат к более ранним редакциям поэмы и не дают понятия о том, какой вид она приняла после окончательной обработки автора.
Как мыслитель, как моралист Гоголь стоял ниже передовых людей своего времени, но он был с ранних лет одушевлен благородным стремлением приносить пользу обществу, живым сочувствием к человеческим страданиям и находил для их выражения поэтический язык, блестящий юмор, живые образы. В тех произведениях, в которых он отдавался непосредственному влечению творчества, его наблюдательность, его могучий талант глубоко проникали в жизненные явления и своими ярко правдивыми картинами человеческой пошлости и низости содействовали пробуждению общественного самосознания.