Кутузов проехал по лагерю, осмотрел и одобрил позицию, выбранную для генерального сражения, принял рапорты начальников отдельных частей.
Ему показали карманный разговорник, который нашли у пленного французского офицера. Разговорник был четырехъязычный — на французском, немецком, польском и русском языках. В нем на первой странице стояли такие фразы:
Михаил Илларионович с возмущением качал головой:
— Навязались гости на нашу шею!
После осмотра позиции Барклай пригласил Кутузова к обеду. У Михаила Богдановича собрался весь цвет русской армии.
Садясь за скромно сервированный стол в доме, где поместился Барклай, Михаил Илларионович невольно вспомнил Павла Васильевича Чичагова.
Адмирал привез на турецкий фронт в Яссы пять подвод с дорогими сервизами и столовым прибором. Павел Васильевич, конечно, удивил бы гостей не только посудой, но и разнообразием и обилием блюд. А у скромного Михаила Богдановича ждать разносолов и роскоши не приходилось. Он зачастую обедал по- суворовски, из солдатского котла.
Барклай де Толли держался с большой выдержкой и достоинством. Он не показывал своей горькой обиды, что вынужден уступить командование Кутузову. Продолговатое лицо Барклая было так же бледно, как всегда, только на высоком лбу, переходившем в лысину, выступал пот, да от волнения едва заметно дрожала раненая правая рука, которой Барклай владел не совсем свободно.
В роли гостеприимного хозяина он был не по-русски чопорен, немногословен и сух. Угощать и развлекать беседой Барклай не умел.
Зато был оживлен и превосходно чувствовал себя князь Багратион. Горячий, но отходчивый, он уже без неприязни смотрел на Барклая, который так возмущал его своим отступлением. Растягивая гласные ('Па-анимаете, друг мой А-алексей Петрович!'), Багратион говорил с сидевшим рядом с ним, Ермоловым: они дружили.
Суровый красавец Ермолов слушал Багратиона со своей всегдашней неестественной улыбкой. Из-под густых кустистых бровей, которые были бы под стать какому-нибудь семидесятилетнему старику, а не тридцатипятилетнему молодому человеку, глядели проницательные серые глаза. У этого могучего великана был звучный, настоящий командирский, но вместе с тем чрезвычайно приятный голос. Высокий, статный, Ермолов производил впечатление богатыря; солдаты так и звали его: Ермолай-богатырь. Они говорили: 'Надень наш Алеша мужичий тулуп и замешайся в толпе на базаре, и то у тебя шапка запросится с головы, когда увидишь его!' Так величествен был Ермолов с мощной фигурой и львиной головой.
Рядом с ним сидел маленький, нездорово тучный Дмитрий Сергеевич Дохтуров.
В этом небольшом и слабом теле жила не доступная слабостям большая душа. Когда русская армия подходила к Смоленску, Дохтуров только что выздоровел после горячки. Барклай послал спросить у него, может ли Дохтуров принять на себя оборону Смоленска. 'Лучше умереть на поле боя, чем на постели', — ответил Дохтуров и мужественно принял на себя это трудное, ответственное поручение.
Михаил Илларионович спросил у Дмитрия Сергеевича, как он теперь чувствует себя.
— Спасибо, Михаил Илларионович, окреп после смоленской баталии, — ответил, улыбаясь, Дохтуров.
Солдаты любили его за доброту, веселость и бесстрашие.
'Коли наш Дохтур где станет, туда надобно посылать команду с рычагами — иначе его не сдвинешь с места', — смеялись его солдаты.
За Дохтуровым шли такие же герои: бестрепетный (как называл его мало о ком отзывавшийся хорошо язвительный Ермолов) Николай Николаевич Раевский и два генерала-суворовца: скромный и тихий Неверовский, доставивший столько хлопот французам у Красного, и быстрый, распорядительный Коновницын. Всегдашнее спокойствие Коновницына вошло у солдат в поговорку.
'Наш генерал — что на смотру, что на полковом празднике, что в бою — всегда одинаков', — говорили они.
Рядом со спокойным Коновницыным сидел вспыльчивый, горячий Толь.
Ширококостый, он казался квадратным. Толь беседовал со своим сослуживцем, генерал- квартирмейстером, худощавым, ничем не замечательным стариком Вистицким, походившим на Дон-Кихота, и красавцем французом, начальником штаба армии Багратиона, генералом Сен-При.
За Сен-При сидели два черных и курчавых кавалериста — крючконосый Орлов-Денисов и неумный Уваров, которого звали за глаза 'жё, сир'. Когда в Тильзите Наполеон спросил у Уварова, кто командовал русской кавалерией, то Уваров, плохо говоривший по-французски, ответил 'жё, сир' вместо правильного 'муа, сир'. За Уваровым восседал важный, напыщенный Беннигсен, с провалившимся, как у старой бабы, узким ртом и птичьим, хищным носом. Беннигсен плохо понимал русский язык, и, когда за столом смеялись, он подозрительно косился — уж не над ним ли?
Возле насупленного худощавого Беннигсена поместился добродушный плотный Багговут.
За обедом говорили о разном.
Багратион потешался над тем, как Ростопчин написал ему, что 'женщины, купцы и ученая тварь едут из Москвы, и в ней становится просторнее'.
Ермолов рассказал о своем разговоре с пленным французским офицером, которого захватили накануне.
— Наполеон, узнав о вашем назначении, вспомнил о вас, ваше сиятельство, — сказал Кутузову не то с почтением, не то с иронической улыбкой Ермолов.
— Как же Наполеону не признать меня — чай, я старше его по службе! — отшутился Михаил Илларионович.
— И до чего нахальны французы, — продолжал Ермолов. — Я спрашиваю у офицера: 'Вы давно из Франции?' — 'Всего три дня'. — 'Как три дня?' — 'А так, — отвечает, — три дня назад я был в Смоленске, а разве Смоленск не французский?'
— Ну и нахальство! — возмутились все, даже слегка покрасневший француз Сен-При.
— У турок тоже спеси было сначала хоть отбавляй, а потом запели лазаря, — заметил Кутузов.
— И армия так думает, ваше высокопревосходительство, — вставил Багговут. — Вот я вчерась слыхал в Минском полку какие вирши:
