свои части, вернуться к полкам под угрозой военного суда.
Но угроза расстрела не пугала никого — смерть от изнурения и голода и так подстерегала каждого на любом лье дороги. И практически расстрел стал невозможен: безоружных было уже не меньше, чем вооруженных. Беспорядочные толпы солдат и офицеров, хлынувшие по мостам в Оршу, не обращали никакого внимания на барабанный бой и не слушали чтения приказа. Всех интересовало лишь одно: где выдают провиант. Но провиант раздавали только тем, кто следовал организованно, со своей частью. И потому безоружные бросились сами добывать еду. Сначала они покупали за фальшивые русские ассигнации, которые Наполеон выдал армии в счет жалованья, и за серебро и золото, награбленное в Москве, а потом стали просто грабить, как делали это везде.
Оставшиеся в строю получили продукты. Эта мера удержала многих солдат от ухода из части.
В Орше Наполеон переорганизовал армию: корпус Даву был сведен в три батальона, вице-короля — в два батальона, Жюно — в один батальон. Знамена и орлы уже не существующих полков сняты с древков и отданы на сохранение более здоровым офицерам.
В Орше Наполеон приказал сжечь лишние подводы, запретил солдатам иметь телеги с кладью. Несколько десятков их было уничтожено, но основная многотысячная масса все-таки осталась.
В Орше оказался артиллерийский парк из тридцати шести орудий. Из них сформировали шесть батарей и разделили их между корпусами.
Хуже обстояло дело с кавалерией: пышная, цветистая, лихая, она вся погибла от бескормицы. Из двухсот двадцати четырех эскадронов, с которыми Мюрат перешел Неман, остался всего лишь один эскадрон в пятьсот коней. Он был составлен из одних офицеров, потому что только у них кое-как сохранились кони. В этом эскадроне полковники (вспомнив свою молодость) стали рядовыми, а бывшие корпусные командиры — генералы Себастиани, Латур-Мобур, Груши — взводными. Всем эскадроном командовал Мюрат.
Потерявший вместе с двумястами двадцатью четырьмя эскадронами всю свою театральную нарочитую красивость и задор, Мюрат чувствовал себя ужасно. Действия эскадрона были ограничены и лишены поэзии и героизма — ему поручалась прозаическая обязанность охранять священную особу императора. Осталось одно, что еще немного льстило Мюрату и отвечало его не очень тонкому и глубокому уму, — пышное название эскадрона: 'священный эскадрон'.
Наполеон шел пешком, опираясь на палку, которую раздобыл ему в Орше заботливый начальник штаба принц Невшательский.
Несколько в стороне от императора семенил своими коротенькими ножками маршал Бертье. 'Обезьяна Наполеона', как называли все придворные принца Невшательского за его подражание во всем любимому полководцу, тоже опирался на палку. Палка Наполеона была из красного дерева (она принадлежала раньше настоятелю Кутеенского монастыря), а палка Бертье — из белорусской березы.
Бертье теперь не во всем копировал обожаемого императора. Наполеон после Орши был угрюм и мрачен: надежды проскочить между русскими армиями Кутузова и Витгенштейна не было — его прижимали к Березине, за которой стоял Чичагов. И потому Наполеон смотрел как затравленный волк. А толстенький Бертье старался изобразить на своем некрасивом лице овечью кротость и безмятежность. В душе он не меньше своего властелина переживал весь страшный позор неудачного похода, давно изгрыз ногти (пальцы Бертье всегда были в крови), но лицо принца Невшательского пыталось сохранить невозмутимое спокойствие.
И теперь, когда в версте от Толочина к нему вдруг подошел конноегерский лейтенант и передал страшную, потрясающую весть, лицо Бертье в первый момент покривилось ужасной гримасой. Но как только начальник штаба увидел, что император обернулся и вопросительно смотрит на него, Бертье попытался изобразить подобие улыбки. В эту секунду его лицо походило на лицо ребенка, который готовится заплакать, но боится няньки.
Хотя император шел погруженный в свои мысли и, казалось, не видел ничего, но его серые, быстрые глаза сразу схватили фигуру конноегеря, который стоял с солдатом и лошадьми на развилине дороги, ожидая, пока пройдет император. Двубортный зеленый мундир и кивер конноегеря были новее, чем у его спешенных товарищей, затерявшихся в несметной толпе отступавших. Малиновые обшлага не потеряли цвета, а ноги не были обернуты тряпьем.
'Уж не из второго ли корпуса Удино?' — мелькнуло в голове Наполеона.
И его точная на все, касающееся войска, безотказно действующая память сразу подсказала:
'Малиновый воротник — двадцатый конноегерский. Шестая кавалерийская бригада Корбино'.
И в памяти возник сам генерал Корбино — маленький, быстрый, черноусый, но лысоватый в свои тридцать пять лет. Умный, преданный Наполеону генерал.
Наполеон повернулся и подошел к Бертье.
— Что он говорит? Что говорит? — нетерпеливо-быстро спросил император, по смущенному, исказившемуся лицу Бертье уже предчувствуя недоброе.
— Доложите сами его величеству, — сказал конноегерскому лейтенанту начальник главного штаба.
— Маршал Удино поручил мне доложить, что русский генерал Тши… Тши… — старался выговорить он трудную русскую фамилию, — Тшичагоф пришел к Березине и занял все переправы! — вытягиваясь, докладывал лейтенант. — Два неприятельских отряда…
— Неправда! Этого не может быть! — перебил Наполеон.
— Два неприятельских отряда заняли мост и перешли на левый берег реки.
— Неправда! — визгливо кричал Наполеон, стуча палкой.
Но исполнительный офицер упорно продолжал докладывать то, что ему поручил маршал:
— Лед на реке слаб. Переходить по нему нельзя.
— Неправда! Он лжет! — в бешенстве кричал Наполеон, топая ногами.
Изменившийся в лице Бертье даже отступил назад. Лейтенант стоял красный как рак. Молодые, пухлые губы его дрожали от обиды и возмущения.
— Государь, я только исполняю поручение маршала, который приказал мне сообщить это, — ответил оскорбленный офицер, но Наполеону было не до того.
Все его надежды на то, чтобы пройти мимо окруживших его со всех сторон русских армий и перевести войска через Березину, разом исчезли. Самообладание оставило Наполеона. Он, словно отброшенный какой-то силой, отступил назад, заскрипел зубами и, подняв вверх руку, выругался так, как ругался, когда был подпоручиком артиллерии ла-Ферского полка.
— Значит, там, наверху, написано, что мы теперь будем совершать одни ошибки?
И он, как император Юлиан, выругал тех, кто наверху, еще раз.
— Коня! — крикнул, обернувшись к берейтору Амодрю, ведшему императорского араба.
Наполеон вскочил на коня, хотел пустить его в галоп к этим грязным домишкам Толочина, но потом подозвал Бертье и велел ему приказать Удино во что бы то ни стало отбить у Чичагова Борисовскую переправу.
Через несколько минут обиженный конноегерский лейтенант, которого успокоил Бертье, уже мчался назад со своим ординарцем и думал, как он будет рассказывать в штабе о своем споре с императором.
Наполеон подъехал к Толочину. У крайней хаты — еврейской корчмы — горел костер, сложенный из досок разломанного сарая. У костра стоял только что прискакавший в Толочин генерал Дод, которого император посылал к Виктору.
Наполеон соскочил с коня и хотел уже идти в дом, но генерал Дод, почтительно снимая вылинявшую треуголку, подошел к нему.
С перекосившимся от злобы лицом Наполеон выразительно сказал Доду:
— Они уже там! — И, кивнув генералу, чтобы он шел за ним, вбежал на широкое крыльцо.
Лакеи, приехавшие заранее приготовить императору помещение, раскрывали двери, указывая, куда идти.
В большой комнате, на столе, застланном чистой хозяйской скатертью, стояли в двух субботних подсвечниках зажженные праздничные свечи, хотя было начало недели.
Наполеон подбежал к столу, сел на лавку и протянул руку, крикнув:
— Карту!