— Вот так же, представьте, и я. Привыкнув с первого дня кратковременного замужества готовить семейный обед, боюсь нарушить заведённый порядок. Мне все время кажется, что кто-то придёт и повелительно скажет: «Лидия, я хочу есть». И я всегда готовлю с запасом, а потом… потом съедаю оставшееся на другой день.
— Это очень печально, — посочувствовал совершенно искренне Николай Олимпиевич. — Но мне кажется, у вас, Лидочка, есть все основания не оставлять на завтра то, что может быть съедено сегодня.
— Наверно, вы правы, Николай Олимпиевич. — Лидочка грустно улыбнулась.
— Но ведь в таких случаях не зазывают на обед.
Её кроткие зеленоватые глаза жаловались.
Все это говорится без всякого намёка на то, что Лидочка не случайно внимательна к Николаю Олимпиевичу. И если сейчас она занимается его покупками на виду у всех, то никто не усматривает в этом нарушений норм общежития. Всякая другая поступила бы точно так же.
Но если уж говорить откровенно, то после первого неудачного брака Лидочка никак не исключила бы второй, удачный, хотя и неравный брак с Николаем Олимпиевичем. И этот брак украсил бы не только его, но и её.
Пускай в первые месяцы люди всплёскивали бы руками и говорили: «Вот только представьте себе…», или: «Такая молоденькая и…» А потом бы привыкли и, привыкнув, стали относиться к ней с уважением, потому что Николая Олимпиевича в самом деле можно полюбить, и есть за что. Труженик, сутками не покидающий завод, тянущий нелёгкий воз, может быть, и достоин, чтобы его квартира в старом заводском доме посветлела и ожила весёлым смехом; таким, как у Лидочки. Чтобы два одиноких обеда оказались общим обедом. Чтобы давно молчащие и, может быть, уже ослабнувшие струны старого рояля зазвучали вновь и застоявшаяся в гараже наградная «Волга» открыла счёт километрам на своём спидометре.
Николай Олимпиевич, возвращаясь домой, слегка насвистывал мелодию «Весёлый ветер». И это вполне закономерно. Ему стало ясно, что он ещё может нравиться, и не по занимаемому им положению, а… как таковой.
Как таковой… Как таковой…
Весёлый ветер… Весёлый ветер…
4
Тот же «весёлый ветер» помог Николаю Олимпиевичу вывести из гаража двухцветную, черно- кремовую, с хромированным пояском «Волгу». Вскоре она, запылив по грунтовой дороге, идущей через заводские покосы, помчала повеселевшего Гладышева.
Мир, оказывается, полон красот и радостен, а он столько лет отшельничал. Во имя чего? Слышны далёкие песни. Кому-то признается в любви гармоника, а в стороне целующаяся пара.
Вот счастливцы. Они ничего не видят, не слышат. Может быть, подать им озорной гудок?
«Волга» окликнула целующихся. Они вздрогнули, потом недовольно посмотрели на машину и, не узнав её водителя, побрели, взявшись за руки, к перелеску.
А Николай Олимпиевич узнал и Серёжу и Руфину. Это почему-то не обрадовало его, но, прибавив газку, вспугнув притаившегося грача, он стал думать о Лидочке Сперанской.
Как странно иногда одна мысль рождает другую. Он вспомнил, что в дирекции давно пустует место референта по новинкам зарубежной техники. Его следует занять Лидочке. Она окажется на виду и обязательно обратит на себя внимание и найдёт своё счастье. И он будет рад этому. Что же касается «весёлого ветра», который шевельнул некоторые мысли сегодня, то это все следует считать такой же ерундой, как и любование Руфиной, похожей на её тётку Евгению.
Сегодня утром Руфина, может быть, и хотела всего лишь проверить силу своих чар на Сергее. Может быть, она три часа назад чем-то и повторила юность своей тётки Евгении, но не теперь, когда Серёжа, смеясь, рассказал ей о письме на кальке. И чем больше он потешался над собой, тем серьёзнее и старше выглядел в её глазах. Значит, он вырос настолько, что уже может критически посмотреть на свою первую мальчишескую любовь.
— Но, Серёжа, — сказала ему Руфина, когда они уселись в березняке, — все-таки эта первая любовь принадлежала мне. И меня она теперь трогает до глубины души.
— Мне она тоже не кажется такой пустой, как я сейчас рассказываю о ней. Но я и теперь, Руфина, боюсь поверить тебе и себе и этому дню, — признавался Серёжа. — Может быть, все это только так. Воскресный день, в который, как ты сказала, случается больше всего глупостей. Но все равно, всегда, всю жизнь я буду благодарен этому дню.
— За что же, Серёжа?
Она хотела подробностей, хотела признаний. И Серёжа стал признаваться:
— Руфина, ты одна, которой я могу сказать, что для меня не может быть другой. В тебе нет ничего, что бы могло не нравиться мне. Я не умею говорить, как мой брат. Я не вырос на бабушкиных сказках, и меня не приносила птица Феникс из-за семидесяти семи лет. И я верю, что я ты когда-нибудь полюбишь меня как равная равного. Конечно, ты и теперь чувствуешь своё превосходство надо мной. Оно в каждом твоём взгляде. И я понимаю, что стоит тебе только свистнуть… Прости за такое слово… Стоит тебе только мигнуть… Ещё раз прости. У меня нет настоящих слов. Стоит тебе только поманить пальчиком, и возле тебя окажется любой из этих Миш Дёминых, Саш Донатовых и всех этих опытных молодцов, играющих на гитарах и умеющих хорошо носить свои пиджаки. Но можешь ли ты с уверенностью сказать, что не окажешься потом такой же несчастной, как Лидочка Сперанская?
Серёжа произнёс эти слова с дрожью в голосе, отвернувшись, не желая показывать Руфине своих глаз. А она хотела видеть их, поэтому повернула его голову и, держа её в своих руках, смотрела ему в глаза.
— Говори все, Сергей. Говори… наверное, я стою этого…
— Не надо так, Руфа. Ты же знаешь, я не могу унизить тебя. Ты никогда не очутилась бы в положении Лидочки Сперанской. Но если бы оказалось, что Миша Дёмин или кто-то другой покинул потом тебя, так же, как Андрюшка Кокарев Лиду, то все равно я бы пришёл к тебе и предложил назваться Векшегоновой.
Этого признания не ждала Руфина. Так ей не признался бы никто и никогда. И если бы даже признался, то можно ли было бы поверить его словам? Вот он, этот заводской человек, о котором говорила мать. Вот оно, повторение её отца. Вот человек, который, если понадобится, выроет нору и поселится там, выдолбит дупло и назовёт его домом. Может схватить её в охапку и вынести через горящий лес.
Руфина взяла руку Сергея и, прильнув к ней, поцеловала. Рука пахла порохом и ружейным маслом.
— Какая у тебя большая душа, Сергей Романович Векшегонов. И чтобы отплатить тебе за то, что ты сказал, я обещаю исполнить любое твоё желание.
Руфина, легко вспрыгнув, сбросила разлетайку, накинутую на плечи поверх сарафана, и пустилась в пляс.
— Тра-ля-ля! Тра-ля-ля! Тра!.. Ля, — напевала она знакомую мелодию из «Кармен», придумывая новые слова. — Ни для кого ещё так не плясала зазнайка-девчонка… Любуйся, мой милый Серёжа… Сгорая от счастья, сожгу я тебя. А дальше мне слов не придумать для песни… Придумай их сам. Тра-ля-ля…
Пляска, продолжавшаяся без слов, словно повторяла Серёже обещание исполнить любое его желание. И он сказал:
— Руфина, пусть Миша Дёмин не приходит к вам в гости.
— Только-то и всего? — спросила Руфина, положив голову Серёжи на своё плечо. — А я думала, что ты попросишь встречаться только с тобой.
— Это уж как ты захочешь, Руфина. Я ни во что не могу верить…
И они долго сидели обнявшись. Кругом было тихо.
Прыгали кузнечики. В траве розовела полевая земляника.