— Ну да, конечно…
— Черноватый он волосиками? — осторожно задал Иван Ермолаевич новый вопрос.
— Не разглядел, Иван. В шапчонке его видел. Проездом. На станции. А разве суть в цвете его волос?
— Да нет. Я только к тому, Адам, завёл речь… Если он на Ийю похож, тогда ни у кого никакого спроса нет. А то, сам понимаешь, вчерашний-то день только в календаре кончается, а в жизни за тобой тащится.
Адам Викторович снова хотел отмолчаться, но не утерпел:
— Вот что, Иван, ты Алексею дед, и я ей дед. Ты любишь своего, и я свою сироту люблю. Она не только без отца и без матери, но и без бабки на меня осталась. В военные годы Ийя росла. Недокормышем. Недосмотрышем. И никто на неё ласкового взгляда не кинул.
— А мой Алёшка?
— Взгляд ли это был? Может быть, только малиновый хмель да нежелание упустить то, что само в руки даётся… Я не виню за это внучку. Если солнышко в её душу не заглядывало, так пусть в ней хоть отблеск от чужого окна сверкнёт.
Иван Ермолаевич забеспокоился и стал упрашивать:
— Не надо так, Адам, казнить меня за внука. Хочешь, я тебе в ноги поклонюсь?
— Ты ей поклонись. Она стоит этого. Она большего стоит. И это не дедовское умилительное славословие. Это стих, не могущий быть рождённым немощью языка моего. Это сама правда, ослепляющая величием своим.
— Адам, ты попроще. Я ведь мало учен и не так чтобы много книг прочитал, — взмолился опять Иван Ермолаевич. — Прости, что я насчёт Ийиного сыночка от всей души полюбопытствовал.
— Да что ты опять, Иван, у меня прощения просишь? В её судьбе я даже не пятое колесо. Но если бы случись при Алексее сын или дочь от Руфины Дулесовой или от какой-то другой разлучницы… Ийя не стала бы спрашивать, чёрен он, белобрыс или рыж, кривобок или горбат. Она бы прижала его к своей груди и назвалась матерью.
— Так и Алёшка то же самое говорит, — стал оправдываться Иван Ермолаевич. — Он давно его сынком своим называет. И мы его со Степанидой за родного полюбили заглазно. А Ийя даже поминать о нем не велит. Имечка не называет.
— И правильно делает, — твёрдо сказал Адам. — Малый дитенок не курёнок. Им нельзя играть. Нужно Алексею с Ийей о самих себе решить, а потом уж и…
— Самим о себе им решать нечего, — заговорил Иван Ермолаевич круто. — Все решено. И перерешения никакого не может быть. Это я говорю тебе. Ты меня знаешь, каков я в гневе. Если что не так, не пожалею и любимого внука от сердца оторвать. Они для меня четыре года муж и жена. Весной венчаны, любовью обручены, как и мы со Степанидой Лукиничной. Понял ты или нет этот стих?
— Да вроде начинаю понимать, — ответил все ещё насторожённо Красноперов.
— Как звать правнука, Адам?
— А как бы тебе хотелось, Иван?
— Мало ли как… — Иван Ермолаевич вдруг прослезился. — Не обо всем скажешь, чего хочешь, о чем думаешь.
— А ты не бойся своих желаний. Глядишь, они и сбудутся.
— Не морочил бы ты меня, Адам, дал бы ты мне челябинский адресок…
— А зачем он тебе? — спросил Красноперов, испытующе глядя из-под очков на присмиревшего Ивана Ермолаевича.
— Хочу сам поехать туда. Сам его в дом ввести. Сам!
— Ну что ж, — поразмыслил Адам Викторович, — коли такое у тебя желание, я противиться не буду. Только адреса наизусть не помню. Улицу знаю, а номера запамятовал. Зайди в дом, там я тебе его и запишу.
Адам Викторович поднялся, не торопясь взял скамеечку и, широко шагая, направился к дому. Векшегонов рысцой побежал за ним.
16
Давно не бывал в этом доме старик Векшегонов. Ничего здесь не переменилось. Те же чучела птиц, жуки и бабочки под стеклом на иголках. И тот же запах.
Проведя Ивана Ермолаевича в свою комнату, Красноперов прошёл в соседнюю. Это была комната Ийи. Вскоре, вернувшись, Адам Викторович сказал:
— Иваша, посиди здесь малость, а я сбегаю на трамвайную остановку. Что там ни говори, а ведь мы теперь каким-то боком родня. И хоть четвертинку, да надо распить.
— О чем разговор? Я ведь, Адам, сюда тоже к тебе не чужим человеком шёл. Не изволь беспокоиться, пол-литра при мне.
Это развеселило Адама:
— Спасибо, Иван. От души спасибо. Хорошо, что ты подумал об этом… Только уж ты извини меня, в своём доме гостевой водки не пью. Я сейчас… Да и не только ради этого я ухожу. Ещё кое-что хочу.
Оставшись один, Иван Ермолаевич стал рассматривать стены, просевший от времени пол, старую кафельную печь. Все был ветхо. Отжил дом старого лесничего.
Думая о доме, Иван Ермолаевич не расслышал, как скрипнула дверь и как из Ийиной комнаты появился малыш.
— Ты кто? — спросил он.
Иван Ермолаевич оглянулся. В дверях стоял мальчик. На его головке вились крупными кольцами золотые кудри. Под писаными бровками цвели два синих василька.
«Не чудится ли?» — испугался Иван Ермолаевич и, проверяя себя, робко спросил:
— Ты тут живёшь?
И мальчик ответил голосом Ийи:
— Нет. Я тут не живу, а жду.
У Ивана Ермолаевича задрожали руки. Но это было не наваждение. Все же ещё раз нужно проверить:
— А чего же ты ждёшь тут, кудряш?
И опять зазвенел голос Ийи:
— Жду, когда мама поведёт меня к папе.
— А как звать твоего папу, красавчик?
Мальчик ответил отчётливо и заученно:
— Так же, как и меня, Алексей Векшегонов. Только он Романович, а я Алексеевич.
Этот ответ ничего уже не прибавил к увиденному и понятому минуту назад. Но как нужно было поступать и что делать дальше, Иван Ермолаевич не знал.
Схватить мальчика? Зацеловать его?
Но какое впечатление произведёт это на ребёнка? Не напугает ли он его своей трясущейся бородой? Нужно было спросить что-то ещё, чтобы сдержать душащие Ивана Ермолаевича слезы. И он сказал:
— Хорошее у тебя имя — Алексей Векшегонов.
— А тебя как зовут?
Этот вопрос застал врасплох Ивана Ермолаевича.
— Меня? — замялся он. — А я, понимаешь, тоже, шут побери, Векшегонов.
Мальчик лукаво посмотрел на Ивана Ермолаевича и не поверил ему:
— Такие Векшегоновы не бывают.
— А какие же они бывают, Алешенька?
— Такие, которые никогда не плачут. Никогда-никогда. Хочешь, — сказал он, подбегая к Ивану Ермолаевичу, — щипни мою руку, больно-пребольно, и я не зареву. Щипай!