республики, кроме того, в последние четыре года я занимаюсь и гинекологическим обследованием женщин нашего города. Подойти со шприцем к пробирке, а затем ввести в пациентку животворящую материю — сущий пустяк.
— И сколько же у тебя детей?
— Занимаюсь этим уже несколько лет, но у меня весьма приблизительный учет. Случается, что я не могу быть уверенным в своем отцовстве, ибо иногда пациентки, так сказать, изменяют мне со своими мужьями. Или разъезжаются по своим городам, и я даже не знаю, успешным ли было мое лечение. Более точные сведения у меня о здешних пациентках.
Шкрета замолчал, а Якуб погрузился в задумчивое умиление. Проект Шкреты очаровал его и растрогал, ибо он вновь узнавал в нем своего старинного друга и неисправимого мечтателя:
— Наверное, прекрасно иметь детей от стольких женщин… — сказал он.
— И все братья, — добавил Шкрета, и они снова двинулись в путь.
Они шли, дышали благоуханным воздухом и молчали. Затем Шкрета сказал:
— Знаешь, я часто говорю себе: хоть многое нам в этой стране и не нравится, мы все равно несем за нее ответственность. Меня страшно бесит, что я не могу свободно разъезжать по миру, но свое отечество я никогда не покинул бы. И никогда не оклеветал бы его. Пришлось бы сперва оклеветать самого себя. Что сделал каждый из нас, чтобы оно стало лучше? Что сделал каждый из нас, чтобы здесь можно было жить? Чтобы эта страна стала такой, где мы чувствовали бы себя дома? Но дома… — Шкрета понизил и смягчил голос: — Дома человек чувствует себя только среди своих. А поскольку ты сказал, что уезжаешь, я решил сделать тебя участником моего проекта. У меня есть для тебя пробирка. Ты будешь где-то на чужбине, а здесь будут рождаться твои дети. И спустя десять, двадцать лет ты увидишь, какая это будет замечательная страна.
На небе стояла круглая луна (она простоит там до последней ночи нашей истории, и потому мы по праву можем назвать ее лунной историей). Доктор Шкрета проводил Якуба к Ричмонду.
— Завтра тебе еще нельзя уезжать… — сказал он.
— Я должен. Меня ждут, — сказал Якуб, но чувствовал, что его можно переубедить.
— Ерунда, — сказал Шкрета. — Я рад, что тебе мой проект нравится. Завтра мы обсудим его до мельчайших подробностей.
День четвертый
1
Когда утром пани Климова уходила из дому, ее муж еще лежал в постели.
— Не пора ли и тебе выехать? — спросила она.
— К чему спешить? Успею повозиться с этими идиотами, — ответил он и, зевнув, перевернулся на другой бок.
Позавчера он сообщил ей, что на этой утомительной конференции его обязали взять шефство над любительскими ансамблями, и потому в четверг вечером ему предстоит концертировать в одном горном курорте вместе с каким-то врачом и аптекарем, играющими джаз. Рассказывая, он чертыхался, но пани Климова, глядя ему в лицо, прекрасно понимала, что за этой бранью нет искренной злости, поскольку никакого концерта не будет, и Клима выдумал его лишь затем, чтобы выкроить время для какой-то любовной интрижки. Она читала по его лицу все; он ничего не мог утаить от нее. И когда он с проклятиями повернулся на другой бок, она вмиг поняла, что сделал он это не из-за того, что хотел спать, а чтобы скрыть от нее лицо и не дать ей разглядеть его выражение.
Потом она ушла в театр. Когда несколько лет назад болезнь лишила ее огней рампы, он нашел ей в театре место служащей. Это было неплохо: она ежедневно встречалась там с интересными людьми и могла свободно распоряжаться рабочим временем. Подсев к столу, она попыталась составить несколько деловых писем, но не могла ни на чем сосредоточиться.
Ничто не овладевает так человеком, как ревность. Когда год назад у Камилы умерла мать, это было, конечно, несчастьем куда большим, чем какая-то авантюра трубача. И все-таки смерть матери в Камиле вызывала меньшую боль, хотя мать она бесконечно любила. Та боль была милосердно многоцветна: в ней переплетались скорбь, печаль, растроганность, угрызения совести (достаточно ли она заботилась о ней? не забывала ли о ней?) и тихая улыбка. Та боль была милосердно рассредоточена: мысли, отталкиваясь от гроба усопшей, убегали в воспоминания, в детство Камилы и даже дальше — в детство матери, убегали во многие практические заботы, убегали в будущее, которое было открыто перед ней, и в нем, как утешение (да, это были несколько исключительных дней, когда он стал для нее утешением) присутствовал Клима.
Однако боль ревности не перемещалась в пространстве, она, как бурав, вращалась вокруг единственной точки. Здесь не было никакого рассредоточения. Если смерть матери открывала двери будущего (другого, более одинокого, но вместе с тем и более зрелого), то боль, вызванная изменой мужа, не открывала никакого будущего, Все концентрировалось в едином (неизменно присутствующем) образе неверного тела, в едином (неизменно присутствующем) укоре. Когда умерла мать, она могла слушать музыку, могла даже читать; когда она ревновала, она вообще ничего не могла делать.
Еще вчера ее осенило поехать в этот курортный городок и убедиться, что подозрительный концерт действительно состоится, но потом она отвергла эту мысль, ибо знала, что ее ревность вызывает у Климы отвращение и что не стоит перед ним ее обнажать. Однако ревность работала в ней как заведенный мотор, и она не могла удержаться, чтобы не поднять телефонной трубки и не набрать номер справочной вокзала. Извинившись, она сказала, что звонит на вокзал без определенной цели, просто потому, что не может сосредоточиться на составлении деловых писем.
Узнав, что поезд отходит в одиннадцать утра, она представила себе, как идет по незнакомым улицам, ищет афишу с именем мужа, как в дирекции курорта наводит справки о концерте, на котором должен выступать ее муж, как узнает, что никакого концерта нет и в помине и как потом бродит, несчастная и обманутая, в пустом чужом городе. И еще представила, как на следующий день Клима станет рассказывать ей про концерт, а она — расспрашивать его о подробностях. Она будет смотреть ему в лицо, слушать его небылицы и пить с горьким наслаждением ядовитое зелье его лжи.
Но следом она попрекнула себя за неразумность своего поведения. Она не должна проводить дни и недели в постоянной слежке за ним и в своих ревнивых фантазиях. Она боится потерять его, но именно этот страх и приведет к тому, что она однажды потеряет его!
Но другой голос тотчас откликнулся в ней с лукавой наивностью: она ведь не едет шпионить за ним! Ведь Клима сказал, что будет играть на концерте, и она верит ему! Именно потому, что устала ревновать, она относится к его словам серьезно и без подозрительности! Он же сказал, что едет туда с неохотой и что приходит в ужас, представляя себе весь этот унылый день и вечер. Значит, она едет к нему лишь затем, чтобы сделать ему приятный сюрприз! Когда в конце выступления Клима станет брезгливо кланяться и изнывать душой, представляя себе тягостный обратный путь, она проберется к сцене, он увидит ее, и они счастливо рассмеются!
Она отдала директору вымученные с таким трудом письма. Ее любили в театре. Ценили за то, что она, жена прославленного музыканта, умеет быть скромной и доброжелательной. Печаль, подчас исходившая от нее, обезоруживала их. И разве директор мог бы ей отказать? Она обещала ему вернуться в пятницу после обеда и тогда, оставшись в театре до самого вечера, закончить всю недоделанную работу.
2