власти, духовенство, дворянство, купечество выстроились около блестящими корпорациями. Императрица приготовлялась выслушивать ряд кудрявых приветствий и отвечать на восторженные приветствия народа. В тот момент, когда карета поравнялась с триумфальными воротами, Екатерина высунулась из окна и милостиво кивнула встречавшим. Но ответом ей было немое, мрачное молчание, словно весь народ вдруг лишился языка, словно официальные лица забыли текст приветствий. Даже колокола не звонили...
Карета императрицы уже въезжала в ворота, а Москва все еще ничем не выразила своего восторга по поводу приезда монархини.
Вдруг, словно сорвавшись с цепи, затрезвонили колокола. Но их то усиливавшийся, то затихавший звон еще более подчеркивал непонятную молчаливость толпы.
Императрица обернулась к Потемкину и с удивлением посмотрела на него, как бы желая спросить, что сей звон значит?
Потемкин, в первый момент закаменевший в немом изумлении, теперь вспыхнул бешеным гневом. Жилы на его лбу натянулись, глаза налились кровью, и он разразился градом таких бешеных проклятий, что Екатерина еле была в состоянии сдержать своего фаворита настолько, чтобы он не обратился с этими ругательствами прямо к толпе.
Наконец гнев Потемкина излился пламенной речью.
– Так вот как? – неистовствовал он, – для того им понизили налоги, чтобы они с враждебными лицами смотрели, как высокая государыня снисходит до приветствия их? Нет, на благодарность этого мятежного сброда рассчитывать нечего. Если облегчаешь им тяготы, так они начинают воображать, будто их боятся, заигрывают с ними. Чернь сейчас же превращается в тирана, если видит заботы о себе. Кнутами всю эту сволочь!.. Но стой, что это за шум?
Императрица прислушалась, затем улыбаясь сказала:
– Ну, конечно, я так и думала! Просто народ был ослеплен блеском нашего появления и от избытка восторга его уста онемели. Только теперь они опомнились и провожают нас криками восторга! Нет, Григорий, русский народ добр, благодарен и предан!
Потемкин высунулся из окна и оглянулся.
– Прости, царица, – сказал он, – но ты ошибаешься! Не к нашей карете относятся все эти восторженные крики, а к каретам, следующим за нами. Без сомнения, народ заметил во второй карете образ Богоматери, и к Ней-то и относятся все эти восторги. Говорил я, что нам нужно пустить карету с иконой впереди! Тогда авось и царице перепали бы крохи того восторга, которым народ приветствует священную икону!
Императрица высунулась из окна, оглянулась, присмотрелась. Вдруг она резко отдернула голову, и ее лицо отразило гнев и высшее раздражение.
– Ты ошибаешься, Григорий, – холодно бросила она ему сквозь зубы. Восторженные приветствия относились не к нам, но и не к иконе. Разве ты не видишь, как народ протискивается к карете великого князя?[5] Разве ты не слышишь имен великого князя и великой княгини в этом отвратительном реве? Народ молчанием встретил свою государыню и спешит приветствовать этих... интриган... Но ты прав в другом: народ зол, подл и неблагодарен. Хорошо же, я это попомню!
– Вы правы, ваше величество, – сказал Потемкин, снова прислушиваясь. Народ провозглашает здравицу великому князю и «матушке Наталье Алексеевне». Гм... Это многозначительно! Я достаточно долго прожил в Москве и немножко знаю местных горожан. Все это – предатели и мятежники; московское дворянство мутит их против трона, а попы благословляют на злобуйство.
– Вот именно поэтому-то я и приехала в Москву, – промолвила императрица, справившись с вспышкой гнева и вновь отдаваясь холодному самообладанию. – Мы задумали для блага страны великие реформы, но недаром меня уверяли, что петербургское население еще не Россия, что истинное отражение русского духа и настроения можно встретить только в Москве. Поэтому на свое пребывание в Москве мы смотрим, как на средство проверить, созрела ли страна и заслуживает ли народ тех реформ, которые задуманы нами для его блага. Мы возлагаем в этом отношении большую надежду на вас, Григорий Александрович. Смотрите, наблюдайте, исследуйте почву, а потом мы с вами посоветуемся относительно дальнейшей внутренней политики. Равно желаем мы, чтобы вы по зрелом размышлении доложили нам, как, по вашему мнению, надлежит нам относиться в будущем к их высочествам и какие меры надлежит нам принять для ограждения спокойствия государства.
В великокняжеской карете въезд в Москву тоже вызвал немалое волнение. Вместе с их высочествами ехал также Андрей Разумовский, сидевший на скамеечке против них.
Это место Разумовский занял по ходатайству и просьбе великого князя. Со времени описанной в главе XII сцены, когда Павел подслушал разговор Разумовского с великой княгиней, он, казалось, вернул Андрею Кирилловичу всю прежнюю дружбу и доверие. Правда, не совсем: на дне души великого князя оставалось какое-то невольное сомнение, таились непреоборимые подозрения. Но он старался заглушить их, старался показать Разумовскому, что любит и ценит его по-прежнему. Однако, время от времени у него прорывались кое-какие нотки, в которых сквозил ревнивый гнев, и это действовало удручающе на настроение всех троих.
Благодаря этому, их путешествие было не из веселых.
Редко-редко обменивались они отдельными словами, а по большей части дорога проходила в угрюмом, неприятном раздумье.
Только въезд в Москву рассеял это тяжелое настроение. Восторженные приветствия народа, касавшиеся только наследника и его супруги, встряхнули Павла. Его лицо просветлело, судорожно задергалось, глаза загорелись гордостью.
Наталья Алексеевна первая заметила, что карета императрицы проехала среди полного безмолвия народа и с обычной непосредственностью обратила на это обстоятельство внимание своих спутников. Павел Петрович сделал вид, будто не слыхал слов супруги и погрузился в обычную задумчивость. Но тут-то и раздались восторженные приветствия по адресу великокняжеской четы.
Павел Петрович вздрогнул, вытянулся, насторожился. Взгляд великой княгини загорелся радостью и торжеством.
– Ваше высочество! – воскликнул Разумовский, не будучи в силах долее сдерживать овладевшие им мысли. – О, ваше высочество! Если бы вы захотели... вы могли бы хоть сейчас... Народ за вас! Ваше высочество, о, если бы вы захотели!..
Он остановился, встретившись с мрачным взором внезапно побледневшего великого князя.
Помолчав, Павел глухо сказал:
– Кто хочет законности, не должен иди ради этого на беззаконие. Кто хочет править, должен уметь повиноваться. Я – не трус, и на поле битвы мой меч сумел бы доказать, что носитель его не отступит и пред храбрейшими. Но в данный момент я считаю самым важным быть тем, чем я должен быть: первым и вернейшим подданным моей матери и государыне. Надо уметь ждать; все придет в свое время!
С этими словами он хмуро откинулся в угол кареты и принялся смотреть в окно, не обращая больше внимания на происходившее как вне кареты, так и внутри ее. И он ни слова не ответил, коща Наталья Алексеевна сказала:
– Простите мне, ваше высочество, но я не могу не сделать еще одного замечания. Я в высшей степени рада и довольна оказанным нам приемом, и не пустого тщеславия, а вот почему. Мне неоднократно говорили, что в русском народе глубоко заложено сознание необходимости свободы, и что это сознание только искусственно подавлено строгими карами, которые щедро сыплются на головы тех смельчаков, которые решаются открыто исповедовать свою веру. Мне говорили 1акже, что в московском населении особенно ярко сказываются истинно-национальные русские черты, что в Москве когда-либо должно будет ко благу народа обновиться русское государство. Вот поэтому-то мне и приятно отметить, что москвичи приветствовали ваше высочество восторженными кликами, тогда как другие лица проехали среди многозначительного молчания.
Павел продолжал пребывать в своей мрачной, молчаливой задумчивости и делал вид, будто не слыхал ни слова из сказанного женой. Он даже не повернулся к ней от окна. Разумовский воспользовался этим. Он ласково погладил нежную, белую руку великой княгини и дошел в своей смелости до того, что даже нагнулся и поцеловал ее пальчики.
Густой румянец залил лицо Натальи Алексеевна.