радовался ненастью. Он стал писать, и работа пошла успешно. Явилось вдохновение, которого он тщетно ожидал прошлой осенью.
Наталья Николаевна поправлялась. Дети были здоровы. И его Муза снова была с ним. 'Дай бог не сглазить, все идет хорошо!'.
Летом Пушкина в городе почти не видели. В обществе он не бывал. 'Я в трауре и не езжу никуда', — отвечал он на все приглашения (XVI, 136). Под предлогом траура он не явился даже на петергофский праздник в честь дня рождения императрицы.
Поэт общался в это время лишь с немногими знакомыми и близкими друзьями. О встречах с Пушкиным летом 1836 г. до нас дошло всего несколько свидетельств. Среди них — любопытный рассказ Карла Брюллова о его визите к Пушкину на дачу. Как-то вечером, вскоре после своего приезда из Москвы, поэт зазвал художника к себе в гости. Они приехали на дачу поздно; детей уже уложили. Пушкин захотел показать их своему гостю, который был в его доме впервые. И он стал выносить к нему полусонных детей на руках по одному. Но Брюллов не оценил этого порыва поэта. Ему показалось, что все это 'не шло' Пушкину. Карл Брюллов был убежден, что гении не созданы для семейной жизни.[59]
А для Пушкина его семья давно уже стала частью его собственного существования. Пушкин радовался детям и любил их каждого по-своему. Нащокину, с которым он был особенно близок душевно, поэт в январе 1836 г. написал: 'Мое семейство умножается, растет, шумит (37) около меня. Теперь, кажется, и на жизнь нечего роптать, и старости нечего бояться' (XVI, 73 74). Отношение к быту и семье как к низменной сфере жизни было ему глубоко чуждо. В его сокровенных записях для себя понятия 'труды поэтические', 'семья, любовь' (III, 941) стоят в одном ряду, обозначая главные ценности бытия.
'Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив', — писал Пушкин жене в ответ на высказанную ею обиду. 'Не сердись, жена, и не толкуй моих жалоб в худую сторону, — продолжал он в том же письме. — Никогда не думал я упрекать тебя в своей зависимости {…} Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным' (XV, 156). Это было сказано в одну из очень горьких минут, и сказано со всей искренностью.
По точному определению Ю. М. Лотмана, для Пушкина в эти годы его дом сделался своего рода 'цитаделью личной независимости и человеческого достоинства'.[60]
Рассказ К. Брюллова интересно сопоставить с тем откликом о Пушкине и его домашнем быте на даче, который оставил французский литератор Леве-Веймар, посетивший Россию летом 1836 г. Леве-Веймар прибыл в Петербург в июне, имея при себе рекомендательные письма от Проспера Мериме к С. А. Соболевскому, и был радушно принят в пушкинском кружке.
16 июня Пушки был у Вяземского на вечере, устроенном в честь парижского гостя.
На другой день поэт пригласил Леве-Веймара к себе на дачу. Приглашены были и друзья Пушкина. В тот вечер Пушкин принимал гостей сам, так как Наталья Николаевна еще не спускалась в гостиную. Леве- Веймар был очарован Пушкиным и глубоко тронут его гостеприимством. На французского гостя поэт произвел впечатление человека, счастливого своей семейной жизнью. 'Счастье его было велико и достойно зависти', — напишет он впоследствии. Леве-Веймар нашел какие-то особенно теплые слова, характеризуя дом Пушкина. Он писал, что поэт жил на даче, на Каменном острове, 'в своем веселом жилище с молодой семьей и книгами, окруженный всем, что он любил'.[61]
Прием, устроенный поэтом для Леве-Веймара, был, кажется, единственным за все лето большим вечером у Пушкиных. (38)
В июле — августе дружеские встречи тоже стали редкими. Почти все близкие и знакомые поэта на лето уехали из Петербурга. Теперь Пушкин появлялся в городе только по делам. Остававшийся в городской квартире поэта старик Никита метко высказался по поводу этих стремительных посещений Пушкина: 'Если покажется, то как огонь из огнива' (XVI, 142).
Вот тогда-то, в дачном уединении, Пушкин стал писать, 'как давно уж не писал' (XVI, 133). Ежедневно с утра он закрывался в своем кабинете, и никто из домашних не смел беспокоить его в это время.
'Настоящее место писателя есть его ученый кабинет {…} независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и над бурями судьбы' (XII, 81). Это было сказано Пушкиным в июле 1836 г. Тогда, в пору счастливого творческого подъема, ощущая всемогущество своего дара, он надеялся, что сумеет противостоять и мелочам жизни, и ударам судьбы.
Главный труд, которым поэт был занят летом 1836 г., был его исторический роман. Пушкин, как он сам однажды признался Далю, долго не мог «сладить» с этой вещью. Планы этого романа он обдумывал более трех лет. Но вот теперь дело, наконец, сдвинулось. Роман еще не имел названия, но манера повествования уже определилась, план прояснился, и все лица ожили в его воображении. Работа пошла, и Пушкин знал, что скоро доведет ее до конца.
Во время работы над историческим романом Пушкин, как это часто с ним бывало, обращался и к другим замыслам. На Каменном острове он написал более десяти статей для «Современника», в том числе и такие значительные по проблематике и по объему вещи, как «Вольтер», 'Джон Теннер', 'Мнение M. E. Лобанова о духе словесности…'.
В летние месяцы 1836 г. был создан и знаменитый каменноостровский лирический цикл, которому суждено было стать последним и завершающим в поэзии Пушкина.
В июле поэт вновь обратился к рукописи 'Медного всадника'. Он хотел попробовать переработать самые «опасные» строки поэмы с тем, чтобы представить ее в общую цензуру. Увлекшись стилистической правкой, (39) Пушкин переделал ряд стихов, но так и не сумел устранить из текста все крамольные места, вызвавшие три года тому назад неудовольствие царя.[62] Поэт не мог и не хотел исключить из поэмы сцену бунта Евгения и его угрозу, обращенную к Медному всаднику. Тем не менее Пушкин отдал исправленную рукопись писцу, а когда была готова писарская копия, внес в нее еще несколько мелких поправок — на этот раз сугубо цензурного характера. IiodT намерен был снова вступить в спор со своими цензорами; он готовил поэму к печати.
23 июля Пушкин поставил дату на последней странице черновой рукописи 'Капитанской дочки'. Это был знаменательный для него день. Ou одержал победу над всем тем, что мешало ему дышать и работать. Исторический роман, который так нелегко дался ему, был в основном завершен.
Известие о том, что Пушкин закончил новую большую вещь, сразу распространилась в кругу друзей поэта! 25 июля Александр Карамзин сообщил брату со слов Вяземского и Одоевского самую важную литературную новость последнего времени: 'Пушкин собирается выпустить новый роман'.[63]
Интенсивность творчества Пушкина в июне — июле 1836 г. поразительна. Давно у него не было такого лета. Этот высокий подъем, явившийся после мучительного для Пушкина творческого спада осени 1835 г., был стимулирован тем, что у поэта теперь появился 'свой голос' — журнал, на который он возлагал большие надежды. «Современник» должен был для него стать и трибуной, которой Пушкин до сих пор был лишен, и тем органом, вокруг которого он надеялся объединить передовые силы русской литературы, чтобы противопоставить их все усиливающемуся «торговому» направлению.
Состояние тягостной неопределенности, томившее поэта прошлой осенью, сменилось счастливым чувством вновь обретенной творческой свободы. В этом состоянии полной внутренней раскованности он писал: 'Пред силою законной Не гнуть ни совести, ни мысли непреклонной…' (III, 1032). Такова была выстраданная им жизненная позиция. Она давала ему опору в творчестве и t в борьбе, но грозила многими бедами.
Все, что поэт успел сделать летом, предвещало новый, мощный взлет вдохновения в пору его осенних трудов. Предчувствуя это, Пушкин рвался в Михайловское. В Пе(40)тербурге ему становилось все труднее работать. 'Здесь у меня голова кругом идет, — писал он в середине июля, — думаю приехать в Михайловское, как скоро немножко устрою свои дела' (XVI, 139). Но уехать Пушкину не удалось.
Миг душевного покоя, отпущенный Пушкину, оказался недолгим. Заботы и тревоги, обрушившиеся на него, снова выбили поэта из колеи.
К концу июля стало понятно, что надежды, которые Пушкин возлагал на «Современник», не