«И пожалуйста! Не очень-то и хотелось!» – подумал Вольский.
Почему его должно волновать, что какая-то там фигуристая медсестра считает его козлом и самодуром? Вовсе его это волновать не должно. Просто погано очень, вот и все. Но это потому, что рука болит. И голова тоже. Именно. Так погано, потому что он больной человек. А медсестра, которой он платит, и хорошо платит, между прочим, сидит, уставившись в книжку, и совершенно не обращает на него внимания. Ей, видите ли, неприятно, что пациент оказался таким замечательным хамом. Ну и что? Ему, может, и самому неприятно. Вольский тяжело вздохнул.
Соня перевернула страницу. Читать она не могла. Из последних сил изображая равнодушие, она мечтала об одном: пойти в туалет, запереть дверь и нареветься всласть.
– Вы не обижайтесь, – сказал Вольский сердито. – Я на вас орать не хотел. Извините.
Соня подняла голову, стараясь, чтобы свет от настольной лампы не падал на лицо: Вольскому ее красные глаза видеть не полагалось. Кивнула:
– Я понимаю.
– Нет, не понимаете! – рявкнул Вольский, злясь пуще прежнего на себя, на нее. – Не понимаете и обижаетесь.
– Аркадий Сергеевич, я медсестра, – ответила Соня. – Персоналу на пациентов обижаться не полагается. Ваша девушка…
Что его девушка? Очень красивая? Не может поставить капельницу? Целовала его? Должна пойти к черту, потому что я тебя люблю и знать не хочу никаких девушек? Не вовремя приехала?
– Моя девушка зря приехала, – сказал Вольский. – Я просил ее остаться в Москве. Не хотел, чтобы она меня видела… Такого… Не люблю, когда меня жалеют.
«Конечно, – подумала Соня, – твоя девушка слишком хороша, чтобы видеть тебя такого. Такого тебя должна видеть только я».
– Это ваше личное дело, – произнесла она вслух. – Я все понимаю и не обижаюсь. Можете спокойно спать.
Это действительно было его личное дело. Но спокойно спать, пока она сидит, уткнувшись в книгу, и злится на него, Вольский не мог. Это было очень личное дело. Кажется, даже слишком личное. Он не хотел здесь никаких девушек. Он хотел, чтобы эта чертова медсестра смотрела на него по-прежнему внимательно, чтобы хмурилась, когда он стонет, поправляла подушку, чтобы жалела его, потому что никому другому он себя жалеть все равно не позволит.
– Я не люблю, когда меня жалеют, – упрямо повторил Вольский. – Вообще мужчину никто не должен видеть таким инвалидом. Это отвратительно. У меня вон утка под кроватью, нормально?! Вы что, считаете, что утка под кроватью приводит девушек в восторг?!
– Я считаю, что если ваша девушка вас любит, ей совершенно все равно, что у вас там под кроватью.
– Вы что, правда так думаете? – спросил Вольский. Он выглядел очень удивленным. Так бывает? Кто-то может любить инвалида с уткой под кроватью?
– Я медсестра, – ответила Соня.
Все правильно. Она медсестра. Поэтому ей все равно. Ее не надо стыдиться, когда больно, перед ней ты можешь быть жалким, голым, беззащитным. Медсестра с прохладными руками примет тебя вот такого – переломанного, несчастного… Положит ладонь на лоб, даст попить, накроет простыней. Это ее работа. Потом Вольский поправится, и она будет хмуриться, когда стонет другой забинтованный пациент, и уже ему будет поправлять простыню, промокать стекающие по подбородку капли воды. И ей наплевать будет на Вольского, который снова останется один, снова будет играть в крутого парня, ездить в Давос, ужинать с нереальными красотками и просыпаться в пять утра после дурного сна, зная, что у него нет никого по- настоящему близкого. Никого, кто бы узнал и полюбил его самого, такого, как есть, со всеми заскоками, страхами и глупостями. Никого с такой белой шеей и прохладными руками.
Он почему-то очень ясно представил себе, как это могло бы быть. Как они могли бы просыпаться вместе. Так ясно представил, что в глазах потемнело.
Он никого не подпускал к себе близко. Тыщу лет ни с кем не ночевал. Ужин, секс, поцелуй на прощанье. Он тыщу лет не ночевал вместе ни с кем, кроме Сони. Две ночи, проведенные вдвоем в больничной палате, странным образом сблизили их. Как если бы они много лет были любовниками и все друг про друга знали.
Рука у Вольского болела, на душе было гадко. Он старательно делал вид, что спит, и под утро действительно заснул.
Соня старательно делала вид, что читает, что ей все равно, что Вольский – просто пациент, и плевать, кто там его целует. Разумеется, ей было не наплевать.
Она все думала про свою дурацкую жизнь, жалела себя, жалела Вольского, которому больно, и вены у него все исколоты, а этот идиот еще психует из-за утки под кроватью. Жалела маму, после папиной смерти постаревшую за ночь на двадцать лет, и сестру, которая оказалась совершенно одна в далекой Америке, и первое время ей даже домой позвонить было не на что. В голову полезла всякая дрянь. Вдруг они все заболеют и умрут? Вдруг маму собьет машина? Вдруг у сестры обнаружился туберкулез? А может быть, американский муж бьет ее, а собака Джой в данный конкретный момент вечности подыхает от чумки. К концу дежурства Соня накрутила себя почти до истерики и, добравшись до гостиницы, принялась названивать в Атланту, наплевав, что за эти звонки ей потом целый месяц не расплатиться.
В Атланте была половина второго ночи, и Соня оставила сообщение на автоответчике: «Как дела, перезвоните…» Через час позвонила мама. Она кричала в трубку, и Соня представляла, как мама держится за сердце. Что случилось? Соня больна? Кто-то умер? Почему невозможно дозвониться? Она целый час просидела на телефоне, чуть с ума не сошла!
Пришлось долго объяснять, что все в порядке, просто Соня соскучилась, вот и позвонила.
В конце концов они попрощались, Соня положила трубку, но телефон тут же снова заверещал, и взволнованная Адка тоже принялась выяснять, что произошло. После беседы с сестрой Соня подумала, что сейчас позвонит американская собака Джой от лица американского мужа. Но собака, слава богу, не позвонила.
Глотнув теплого солоноватого боржома из бутылки, Соня не раздеваясь – не было сил – калачиком свернулась на краю кровати.
«Полежу часочек, – подумала она, – а потом уже в душ, завтракать, и все, что полагается цивилизованному человеку». Но просто полежать не получилось. Через десять секунд она уже спала.
Соня проснулась, потому что дико замерзла. От окна нещадно дуло. Было темно. Часы показывали без четверти девять. Она проспала все на свете.
Соня собралась, как на пожар, и через семнадцать минут уже бежала к палате Вольского, застегивая на ходу халат. Федора на диване не было. Видно, он все же решил сделать себе выходной и отоспаться.
Доктор Кравченко уже ушел. Вольский спал. В палате стояла мертвая тишина. И в этой тишине Соне почудилось чье-то осторожное, старательно сдерживаемое дыхание, легкий шелест, будто облетают с дерева мертвые осенние листья.
Что-то шевельнулось в углу, и из темноты к постели Вольского шагнула неясная фигура. Человек склонился над спящим, но уже через мгновение выпрямился и бесшумно заскользил к выходу.
– Стойте! – закричала Соня.
Хлопнула дверь. Выскочив в коридор, она увидела лишь край зеленой хирургической робы, мелькнувший из-за угла.
Кто это был? Что делал у постели Вольского? Соня обернулась. Вольский лежал поперек кровати без движения, уставившись в потолок остекленевшими глазами.
Соня заорала и проснулась.
Она страшно замерзла. От окна дуло. Часы показывали половину пятого. Кажется, вечера.
Соня кое-как доковыляла до ванной. После горячего душа стало полегче. Пережитый сонный ужас не то чтобы совсем пропал, но чуть отодвинулся, спрятался в уголок. Закурив, Соня включила телевизор, повалилась на кровать и принялась наслаждаться очередным душераздирающим реалити-шоу Участники ели червей, сыпали друг другу битое стекло под простыни и изощрялись в злословии. Особо усердствовал толстый парниша с малоросским выговором. Он так художественно поливал остальных помоями, что те