— Итак, — допивая остатки остывшего кофе, подвел черту Джонсон, — на этом все? Закрываем лавочку?
— Я не вижу, что еще мы можем сделать, Боб. Я долго размышляла над этим, но мне ничего не приходит в голову.
— Но мы не можем позволить Беверли снова выйти сухой из воды!
Когда ни Елена, ни Айзенменгер не откликнулись на его призыв, Джонсона охватило отчаяние, которое едва не заставило его рассказать им о том, что произошло с Салли, какую цену он заплатил за это расследование. Схватив Айзенменгера за руку, он произнес:
— Ну пожалуйста!
Айзенменгер хотя и не понимал, почему это дело так важно для Джонсона, но видел, как тот взволнован, и вспомнил, что этот человек сделал для него в прошлом.
— Ну хорошо, — сдался он. — Если вы можете предложить что-то конкретное, я готов попробовать еще раз.
Пустота в доме обвиняла его. Едва успев открыть входную дверь, Джонсон почувствовал, как дом бросает ему молчаливый упрек. Он прислушался к этой тишине, и из дальнего угла до его воспаленного слуха донесся тихий плач. Кое-как Джонсон успокоил себя, говоря, что у него просто разыгралось воображение, но вина от этого не стала менее реальной.
Салли он навестил в лечебнице еще утром. Жена смотрела на него широко раскрытыми глазами, которые обрамляла тонкая красная линия. Казалось, Салли была до смерти напугана тем, что снова угодила в ловушку, расставленную преследовавшими ее демонами. Должно было пройти несколько дней, прежде чем лекарства начнут оказывать свое действие, пока же оставалось полагаться исключительно на профессионализм психотерапевта. Палата, куда поместили жену Джонсона, была большой и светлой, а медперсонал внимателен и заботлив. У кровати стояла ваза с цветами, переданными друзьями Салли, на столике небольшой стопкой лежали присланные ей открытки.
Она была молчалива — настроение, знакомое Джонсону с самых первых лет их совместной жизни. Он провел у постели жены около часа, пытаясь вызвать Салли на разговор, пробудить в ней интерес к чему-нибудь, но ему это так и не удалось. На прощание он поцеловал жену в щеку и почувствовал под своими губами хотя и теплую, но безжизненную кожу.
И теперь, вернувшись в их дом, он не только винил себя за то, что затеянное им расследование довело жену до такого состояния, но и досадовал, что все его старания оказались напрасны. Он не мог смириться с тем, что ни его усилия, ни усилия Елены и Айзенменгера ни к чему не привели, что они вынуждены были капитулировать перед нерадивостью и нечестностью полиции, которая, будучи коррумпированной чуть ли не снизу доверху, сама попирала закон. Эта несправедливость разъедала сознание бывшего сержанта, словно кислота. Джонсон убеждал себя, что им движут лишь высшие соображения, стремление докопаться до истины, но в глубине души он понимал, что это не совсем так. Айзенменгер считал, что они с Еленой прежде всего хотят отомстить Беверли Уортон. Джонсона позиция доктора возмущала, и он ни за что не желал признавать это, однако в нем постепенно крепло подозрение, что он просто обманывает самого себя.
И вот теперь бывший сержант полиции Боб Джонсон стоял в гостиной, глядя сквозь окно на садик перед домом. Это был хороший район, и люди здесь жили в основном хорошие, они любили жизнь, были доброжелательны и неравнодушны к чужому горю. И он не был равнодушным. В том-то и беда — он слишком неравнодушно ко всему относился.
Чертов Айзенменгер! Почему ему непременно потребовалось высказывать вслух то, о чем правильнее было бы даже не думать?
Да, он хочет, чтобы Беверли Уортон потерпела крах. Ну и что? Почему высокие помыслы не могут сочетаться с небольшой долей личного удовлетворения? Почему он не имеет права радоваться ее неудаче?
И вовсе он не «использует» убийство этой Экснер в своих целях — по крайней мере, не больше, чем всякое расследование «использует» совершенное преступление. Доктора точно так же «используют» болезни, пожарные — пожары, адвокаты — нарушения закона. Что с того, если в ходе расследования он постарается добиться чего-то, нужного не только ему, но и всем тем, кого Беверли растоптала и уничтожила на своем пути к должности старшего инспектора?
Но как бы то ни было, а следовало признать, что дело его, судя по всему, безнадежно. Ни у него, ни тем более у Елены и Айзенменгера не было никаких полномочий продолжать расследование, да и как его продолжать — тоже неясно.
Джонсон глубоко вздохнул и отвернулся от окна, но все вокруг продолжало напоминать ему об отсутствии Салли. Находиться дома он был не в состоянии.
Пить ему не хотелось, и он решил наведаться в торговый центр — может быть, купить что-нибудь для Салли. Там он встретил Олпорта, который в разговоре вдруг вскользь упомянул о самоубийстве Гудпастчера.
Впервые за последние несколько недель Шлемм получал подлинное удовольствие от кофе с печеньем. Только что у него состоялся телефонный разговор с одним из членов совета Королевского колледжа, и хотя тот ничего не обещал декану медицинской школы, но прозрачно намекнул на то, что в колледже рассматривается кандидатура Шлемма на должность ректора. И теперь, вгрызаясь в песочный корж, декан довольно улыбнулся. Эта чертова шумиха вокруг злополучного происшествия в музее не сказалась, по крайней мере, на его собственной репутации.
Зато на репутации школы она сказалась, и еще как. Это доставляло Шлемму немало хлопот. Слава богу, полиция оказывала ему поддержку. Главный констебль регулярно отзванивался и держал декана в курсе расследования. Он сообщил о том, что произошло между Расселом и Либманом, о роли Рассела в убийстве Никки Экснер. Все это, конечно, добавило Шлемму седых волос, но не столько эти неприглядные факты сами по себе, сколько то, что они могут стать достоянием гласности.
Однако полиция тоже не была заинтересована в излишней шумихе вокруг убийства в медицинской школе.
В ходе переговоров с деканом было, в частности, решено, что не стоит акцентировать роль Рассела во всех этих событиях. Главный констебль не сомневался, что Билрот все же участвовал в изнасиловании, убийстве и, возможно, шантаже, и придание имени Рассела гласности могло лишь замутить абсолютно ясную картину происшествия. Конечно, тот факт, что профессор пытался убить Либмана, никто не игнорировал, но полицейские, бывшие свидетелями той автомобильной катастрофы, не исключали, что это был случайный наезд.
Выслушав главного констебля, декан согласился с ним во всем. Безусловно, он покрывал своего подчиненного, но цель, по его мнению, оправдывала средства.
Труднее было с прессой. В течение нескольких дней после автомобильной гонки, устроенной Расселом, Шлемму беспрестанно звонили и даже недвусмысленно намекали, что выдвинутая полицией версия вызывает большие сомнения. Автомобиль Рассела потерпел аварию сразу после того, как был сбит Либман, и недалеко от этого места. Напрашивался вывод, что одно происшествие связано с другим. А поскольку оба пострадавших работали в музее, то неудивительно, что все эти бумагомараки протягивали от них ниточку к убийству Никки Экснер.
А затем последовала новость и вовсе оглушительная: Рассел обвиняется в убийстве Экснер и в попытке убийства Либмана. Публика неистовствовала, декан пребывал в полнейшей растерянности, однако стойко отражал атаку за атакой, с чрезвычайной любезностью отказываясь выдавать и тем более комментировать какую-либо информацию. Сотрудникам школы ничего не известно, со всеми вопросами следует обращаться в полицию. Постепенно звонки становились все реже и в конце концов прекратились вовсе. Оставался вопрос, что делать с отделением гистопатологии и, разумеется, с проклятым музеем.
Поскольку в отделении не осталось специалистов достаточно высокой квалификации, наиболее ответственная работа была временно распределена между гистологическими подразделениями городских больниц. Декан поручил отделу по работе с персоналом дать объявление об открывшейся вакансии, а сам вместе с членами ученого совета начал подыскивать кандидатуру на должность главы отделения. Правда,