Может быть, ночью лебедь вышел на лед — хотел идти к берегу, к мелкому месту, и тут достался хищникам, — не знаю.
Лебедя не стало. С полыньи доносился опять только звонкий зов морянок:
— О Аулей, Аулей, Аулей!
Стаи снимались с озера, летели на север — к своим гнездовьям.
С удовлетворением я узнал в деревне, что охотник, стрелявший в лебедя, был остановлен лесной стражей и отдан под суд.
«ОНА»
Дик и страшен верх Алтая, Вечен блеск его снегов.
Только мы разбили палатку, поели и собрались отдыхать, — обнаружилась пропажа сумки с препаровочными инструментами. Без них вся работа моя — зоолога экспедиции — срывалась.
Забыв о желанном отдыхе, я вскочил, чтобы сейчас же ехать назад: может быть, мне повезет, и еще до наступления темноты я найду сумку, валяющуюся где-нибудь на дороге.
— Одну минуту, — сказал начальник экспедиции, наш гидрометеоролог. — Сейчас я… это, как его?
Я с надеждой посмотрел на него; может, это он припрятал мою сумку?
Он стоял, заложив руки за спину, и, заведя под очками глаза, уставился на небо отсутствующим взглядом: явно старался что-то припомнить. И, как всегда, поражал удивительным сходством с его измерительными приборами. Приделай одному из его длинных стеклянных термометров очки да бороду — точь-в-точь будет он сам. Такой же прямой, жесткий, холодный.
Он отличался классической рассеянностью ученого, и ученая рассеянность его происходила, конечно, от большой внутренней сосредоточенности. Он вечно что-нибудь обдумывал и вычислял про себя, потому и не замечал ничего, что происходит вокруг него, не замечал и нас — живых людей, своих спутников. Но знаниями он был набит под самую черепную крышку.
— Так… да, так! — сказал он, поправляя очки и переводя на меня свои серо-свинцовые глаза. — Совершенно верно: я держал ее в руках на той стоянке. Хотел убрать в ящик. А потом повесил на ветку кедра и что-то другое стал убирать в ящик. Там ее — это, как его? — и найдете — на кедре.
Я послал ему мысленно тысячу чертей. Возвращаться на старую стоянку! Это значило — ночь в седле. После такого-то утомительного дня — душного, без обычного полуденного отдыха!
Но делать нечего, ехать было необходимо.
Я приторочил к седлу тюк из пальто с завернутым в него небольшим запасом хлеба, надел через голову ремень двустволки и, пожелав старому чудаку спокойной ночи, выехал из лагеря на своем сильном трехлетке-воронке.
У реки на большом камне сидела девушка-ойротка — наш проводник. Семь длинных мелко заплетенных кос узкими змейками сбегали с ее плеч на грудь. В черных косах поблескивали серебряные украшения. Плотно обтянутая на скулах кожа, чуть раскосые глаза, чистый лоб. Вся крепкая и совершенно неподвижная фигура алтайки казалась изваянной из камня, на котором она сидела.
Я сказал ей, куда и зачем еду по милости рассеянного нашего начальника: хотелось поделиться с кем-нибудь своей досадой.
Она не вынула чубука изо рта, только перевела на меня глаза, блеснув глянцем белков. Процедила сквозь зубы:
— Нельзя. Не ходи. Я удивился:
— Это почему?
— Делай так, — она опустила веки и чуть склонила голову набок — показать, что прислушивается.
Я добросовестно выполнил ее совет: стал прислушиваться.
Вечер был на редкость тих: даже птицы приумолкли, и я ощутил какое-то напряжение — непонятное и тягостное, точно рядом кто-то затаил дыхание и уже открыл рот, чтобы сказать что-то, но, задыхаясь, ни слова не может вымолвить.
Веки каменной девы поднялись, агатовые глаза в упор уставились на меня.
Она вынула трубку изо рта и размеренно-веско произнесла явно заученные слова:
— Колокола звонят — быть празднику.
Я знал: «праздником» они тут зовут всякое значительное событие. Но никаких колоколов я не слышал, да их тут — в глуши алтайских гор — и не было нигде за сотни верст. Совершенно было непонятно, чего она ждала.
— Какой «праздник»? — спросил я.
И чуть слышно каменная дева прошептала: — Она.
Я не мог сдержать улыбки.
— Ну, что же: вернусь — погуляю с «Ней» на празднике.
Ойротка опять сунула черный обкусанный чубук в зубы, опустила веки.
Сизый дымок поднялся из трубки и повис в неподвижном воздухе.
Разговор был кончен. Я тронул коня.
Тропа шла тайгой. Я ехал и думал:
«Все они тут живут в сказке, как дети, — и ойроты и даже русские старожилы. Очевидно, первобытная природа так на них действует. Населяют ее каким-то таинственными существами. Вот как эта «Она».
Надо сказать, что о «Ней» я уже не в первый раз слышал здесь в горах. Этим страшным своей краткостью и неопределенностью словом местные жители называли, по-видимому, какую-то неведомую силу, какое-то непонятное им явление природы. «Она» «накатила». Там «Она» положила тайгу полосой, — и можно было думать, что речь идет о каком-нибудь метеорите. Там «Она» сбросила в пропасть целую заимку вместе с пасекой, — и я объяснял себе, что это просто нередкий в горах обвал.
Но все мои попытки добиться толком, что же такое на самом деле эта «Она», каждый раз кончались ничем: рассказчик сейчас же многозначительно замолкал или круто переводил разговор на другое, не удостаивая меня ответом на такой бестактный вопрос. И в конце концов я решил, что это мистика, чепуха, сказочный какой-то персонаж вроде бабы-яги, разъезжающей по воздуху в ступе с помелом в руках.
Молод я был и самонадеян. Не умел в шелухе суеверий находить зерно точного наблюдения, проверенного многими поколениями, хотя и не объясненного ими. Думал — любое явление природы могу сразу понять, объяснить себе его сущность и тем убить в себе всякий суеверный страх перед неведомым. И всё, что Непонятно, казалось мне суеверием.
Когда тропа опять вышла на берег реки, предзакатное небо уже оделось в яркое золото. На нем — за рекой — четко вырезался скалистый хребет. На гребне хребта причудливей знаменитых химер на кровле собора Парижской божией матери обрисовывались очертания фантастических фигур. В выветрившихся камнях мои глаза невольно угадывали формы то гигантской белки с круто поднятым хвостом, то ведьмы верхом на помеле из лиственницы, то крючконосый профиль колдуна.
Тут были толстоголовые окаменелые медведи и хищно согнувшие спину рыси. В одном месте мне почудился паук ростом со слона, в другом — так ясно представился лев с крыльями над спиной, что я даже