яблоки, апельсины. Но потом начал дома специально готовить, чтоб было не больничное.
— Мальчики! Мальчики! — звала больных сестра. — Свидание закончено. Родственники, прощайтесь.
Кровец испуганно оглядывался на сестру. Что делать? Приходилось расставаться. И я поднимался из- за стола.
— Посмотри, чего там, едет ли Васька, — попросил я.
— Уа, ау-ау-у…. — Виктор не разговаривал, он точно укачивал невидимого ребенка и сам тихонечко стонал. — Уа, ау-ау-у-уу.
Я открыл дверь и поглядел: машины с лодкой не было.
— Вить, очнись… Давай назад. Нет Васьки.
— Уа, а-ау-уу, — качал ребенка Виктор. И вдруг засмеялся. Волосы падали ему на глаза. Кепку он где-то потерял. И открылось его прекрасное, чистое лицо.
— Давай назад, — сказал я.
Виктор распахнул дверцу, выглянул, потом вытянулся, почти встал на педали, и машина поползла назад…
— Давай еще, еще!
— Останови! — закричал я. — Тормози!
Но было поздно. Задние колеса съехали в кювет.
— Прибыли, — ясно сказал Виктор, выпрыгнул на дорогу.
— Смотри, — показал я ему на колею. — Это то место, где мы уже сидели.
— А Вася?
Может, они сговорились, подумал я. Где моя лодка?
— Уа-у-у-у, — опять начал укачивать ребенка Виктор.
Далеко не уйдет, подумал я. По колее его найду.
— Пойду, — сказал я.
— Погоди, чего? Уа-уа-аа, — опять услышал я.
Я шел по колее и внимательно смотрел. Кругом лес и грязь. Только грязь… Едва светился рассвет за лесом. Не прошел я и полкилометра, как увидел: у самой дороги, раскинув руки, лежал человек в грязи.
— Эй, эй!
Я поднял его голову:
— Эй!
Очистил лицо от грязи.
— Ты жив, Вась?
Он замычал.
— Где машина? — Я его приподнял. — Эх, в тальянку сы-ы-ы-грал Проня. И Вася закрыл глаза.
Оттащил его от дороги, посадил — и увидел следы скатов… В стороне, в небольшой яме, на боку лежала машина, а рядом — белая моя лодка и мешки с цементом. Некоторые мешки разорвались, и цемент высыпался.
А-а! Ладно. Пускай сидит. У меня уже нет сил… Врач! Исцели самого себя… Я подошел к лодке. Цела ли? Поглядел. Не треснула. Только сбоку, где был сучок, жестяная затычка выпала. Крепка твоя лодка, Иван Руфыч, правда что хороша… Я залез на опрокинутую машину, с трудом открыл дверцу — и начал выдергивать рюкзак.
Мне это удалось. Я потянул — спинка сиденья сдвинулась, посыпались ключи, еще какие-то железки, они упали вниз, добивая боковое стекло…
— Ну, прощай, моя лодка! — Я надел рюкзак.
Васька уж опять свалился и лежал на боку около дороги. Я медленно побрел по колее. Каждая косточка во мне была размолота.
Дорога делилась, распадалась на две такие же, как прежде. Я остановился. И стал ждать. Куда идти?
Это чувство, которое должно было во мне родиться, — оно не приходило. Оно почему-то не приходило.
— Вы сказали, что сестра называла их «мальчиками». Ну этот бывший следователь — Кровец, он-то уж был старик?
— К сожалению, среди больных много молодых, очень много.
— А какой из себя Кровец?
— Совершеннейший старик, без зубов, голова дыней, с остатками волос, из-под лохматых седых бровей младенческие глаза. И весь сник пустым мешком, сидел в этой выцветшей зеленой пижаме — потрепала жизнь человека. Жалкое зрелище. А голос сохранился почти густой, даже мне казалось, прежний. Говорил он очень странно: «Ветер меняется… северный… Птичка поет… В доме закрыть дверь… скорее… скорее…»
На свидании мы обычно сидели с ним в дальнем углу их столовой. Ел он жадно. Ложка скрежетала по кастрюльке, в которой я приносил ему еду. Чаще всего готовил для него мясо. Вилки им не полагалось, ну и, конечно, ножа тоже. А мясо я сильно разваривал — он ведь без зубов. Расправлялся быстро и ложку долго облизывал.
В свой уже третий приход я начал понимать… Вернее, он мне приоткрыл… и я понял: «северный ветер» — это приближается сестра… тревога… доверять ей нельзя… работал мотор разоблачительства — его сердце никому не доверяло. Но он на посту — все эти годы, пройдя лагерь, ссылку — едва выжив. «Закрыть двери дома» — ему казалось, что удерживает дверь, наверное, казалось, что один держит… Он понимал, что его воображаемый «дом» с годами уходит в землю, но он хотел исчезнуть в объятиях с врагом — теперь он хотел взять на себя все: и слежку, и расследование, и вынесение приговора… Последними усилиями, когда его уже засадили сюда… он продолжал в бредовых разговорах больных отыскивать блестки крамолы. Шариковой ручкой, на клочках бумаги писал дрожащим, неверным почерком одно только слово — расстрелять. Отдавал мне. Вот для чего я ему был нужен.
Я решил идти по правой дороге. Но силы оставили меня. Я сел прямо в грязь, в колею. Все — я кончился. С меня хватит, ну все, понимаете, неизвестно к кому обращался я. По самую завязку. И я повалился в колею. И все-таки, хитрый мужик, освободился от лямок рюкзака, подложил рюкзак под голову, стараясь удобнее лечь в свою могилу из грязи. Стало немного легче. Лежал. Не шевелился. И откуда-то вдруг прилетела, как мы пели в детской колонии: «Фартовый я мальчишечка, зачалили меня, зача… зача… зачалили меня».
Тогда я повернулся. Стал на колени. На некоторое время так и застыл — в позе двухлетнего ребенка. Какие-то звенья в душе соединились. Я встал на ноги, вытащил из коричневой грязи рюкзак. Вдел руки в лямки.
Я все же решил идти по правой дороге. Сделал один шаг, другой… Получилось.
Впереди виднелся дом, совсем недалеко от развилки. Я шел, а ноги мои расползались.
Подошел к дому, постучался в дверь. Открыла мне женщина.
— Мне бы поспать, — сказал я.
Она ничего не ответила. Показала мне место на печке. Я залез на печку и скрутился. Но меня трясло, и заснуть я не мог.
Пролежав там около часа, я спустился вниз — и увидел: за столом сидели две женщины — одна та, что открыла мне, и другая, помоложе.
Они ели суп из миски.
Я почувствовал голод. Попросил:
— Дайте мне тоже супа.
Старшая хозяйка дала мне ложку — и налила в другую миску жирного куриного бульона — и они продолжали молча есть, не глядя на меня.
Я пододвинул к себе миску, увидел, как сверху плавают желтые круги жира — и мне стало тошно.
— Если б еще хлеба, — попросил я.
Старшая отрезала мне ломоть, ничего не сказав. Я ел. Меня мутило.