стало меньше. Уничтожь каждый наш боец по фашисту, война давно б закончилась. Каждый по одному — и не было б гитлеровской армии. Это жестоко? Нет, это справедливо. И у меня рука не дрогнет, когда настанет мой черед! Может быть, следующего немца убью я?
Убил Захарьев.
Он дежурил на пулеметной площадке и в предрассветном тумане заметил на нейтральной полосе движение. Выпустил осветительную ракету: два немца, видимо саперы, на коленях возились у проволочного забора, заделывая брешь от снаряда. Захарьев длинной очередью наповал уложил того, что был слева. И второй упал, но, невредимый, пополз к траншее. Захарьев снова осветил «нейтралку» ракетой, прижал приклад, но пулемет заело! Сапер скатился в траншею.
Тело убитого лежало весь день. Немцы не рисковали вынести его и только к вечеру, зацепив крюком, уволокли в траншею. Не было в роте бойца, который бы не глянул на труп и не похвалил бы Захарьева. Пулеметчик отмахивался и наконец, не выдержав, белый от бешенства, проговорил:
— С чем поздравления? Что второго упустил? Не прощу себе!
Афанасий Кузьмич шевельнул одной бровью, другой:
— Ненавидишь ты их!
— Есть за что! — Захарьев отвернулся. Пощалыгин сказал:
— А чего ж цацкаться с ними?
— У меня брата убили в Севастополе, моряк был, — сказал Сабиров.
— И у меня, — сказал Курицын, — брательник сгинул. Второй, старшак, партизанит. Тут по соседству, на Брянщине.
— Киевские родственники по жене, семь человек, вряд ли уцелели. Вы читали в газетах про Бабий Яр? — спросил Рубинчик.
— Зятек пропал без вести. Дочь убивается — месяц всего пожили, — сказал Афанасий Кузьмич.
— Семья дяди в оккупации. Живы ли? — промолвил сержант Журавлев. Захарьев понурился, Чибисов раскрыл рот, но опять заговорил Пощалыгин:
— Может, и у меня кого из сродственников подкосило, только не знаю, переписки не имею.
Чибисов, выждав, с силой проговорил:
— Товарищи! Жертвы, горе и слезы нашего народа взывают к отмщению! Священная месть за растерзанных детей, за повешенных стариков, за сожженные города и села, за вытоптанный хлеб!
«Мои близкие не пострадали на войне, — подумал Сергей, — но боль каждого нашего человека — моя боль».
И тут же он подумал, что высокие слова не столь уж зазорны, лишь бы за ними стояла искренность, жажда дела. Да, ему больно, когда больно товарищам. И ему жалко их, да, жалко. Но это жалость активная, действенная, жалость, которая рождает желание помочь человеку в беде, сделать так, чтобы уменьшить его горе.
Сергей стиснул пальцы в кулак и так держал, пока они не затекли. Только когда опомнился, разжал кулак.
Осмотрелся. В приоткрытую дверь сочился вечерний свежак и виднелся кусок неба: желтый лампас зари, палевое облако, одинокая звезда над горизонтом. В углу землянки солдат из отделения Журавлева, сухотелый, щетинистый, седоватый, из тех, что воевали еще в первую мировую и гражданскую, бойко орудовал шилом и дратвой, приспособив сапог меж колен, и мурлыкал:
Солдатик произносил не «за это», а «за ето» — и так звучало почему-то особенно внушительно.
Рубинчик и Афанасий Кузьмич лежали на нарах, укрытые шинелями, из-под шинелей торчали голые пятки. Пощалыгин в гимнастерке без пояса тоже валялся. Сержант Сабиров сидел скрестив ноги, покачивался. У Захарьева глаза прикрыты, будто спит. Курицын брал винтовку из пирамиды — готовился заступить на пост. Чибисов шелестел газетой.
Сергей прислушался. Разговор уже об ином.
— Эх, была житуха до войны, разлюли малина! — сказал Пощалыгин. — Отстоишь смену у станка — и дуй на все четыре стороны. Хочешь в кино, хочешь к разлюбезной, хочешь куда хочешь. Я не возражал и бутылочку шнапсу раздавить с дружком. Еще не возражал и в отпуск вдариться за кедровыми орешками в хребет, на Чикой… Порушил Гитлер нашу житуху под корень, чтоб ему, гаду…
Сержант Сабиров погрыз веточку и сказал:
— Жизнь была — помирать не надо.
Солдатик, возившийся с шилом и дратвой, перестал мурлыкать и встрял, крутя головой и всплескивая руками:
— Правильно, дорогой товарищ, правильно. Взять хотя бы и меня. Вот гонял я в правлении костяшки на счетах, а на душе — праздник. Потому каждый божий день богател наш колхоз. «Красный сибиряк»! Первейший по району! По всей Омской области! Перед войной электростанцию на речке сгрохали, это как, здорово? Ну не сами, однако, на паях с соседями, но почин наш. В газетах пропечатали: «Замечательный почин «Красного сибиряка». Это как, здорово? Да кабы не распроклятый Гитлер, наш бы колхоз еще похлеще сгрохал…
Рубинчик сказал из-под шинели:
— Десятого июня получил отдельную квартиру. От торга. Мой универмаг перевыполнял план, отметили. Две комнаты, кухня, ванная. Как раз для моей семьи. У меня славная семья. Софья, жена, и дочери Роза и Мила… Справили новоселье, и получил повестку из военкомата… Роза в восьмом классе, а Мила в девятом. Софа — лаборантка, институт окончила. Славная у нас семья, дружная… А брат Иосиф — фотограф, и у него дружная семья…
Курицын сказал, ни на кого не глядя:
— Ей-богу, не верится, что когда-то не было войны… А? Не верится?.. Я сирота. Из всей родни одна тетка. Иду на гулянье, она мне завсегда вдогонку: «Поступал бы на учебу, чем гулять-то…» Опасалась, что обженюсь, не хотела того. Зазря опасалась, не дала война обжениться… А у нас в деревнях рано женятся…
Он забросил винтовку на плечо, провел большим пальцем под ружейным ремнем, чтобы разгладить складки, и вышел наружу, заслонив на время кусок вечернего неба, на котором мерцало уже несколько звезд.
Захарьев словно во сне скрипнул зубами и затяжно вздохнул.
— Что вздыхать о мирной жизни, вздохами не поможешь, — сказал Чибисов. — Враги пытаются отнять у нас эту жизнь. Грудью встанем на ее защиту. Немецко-фашистские оккупанты узнают нашу неукротимую ненависть. Мы будем воевать, как велит присяга. До конца. Умрем, но не сдадимся!
— В плену-то несладко, — заметил Афанасий Кузьмич, — Мне сержант Гриднев рассказывал. Понюхал он плена, в лагере под Сувалкамн. Бежал, партизанил, ранили — вывезли на Большую землю, подлечили — в армию. Ноябрь, дождит, холода, а пленные вповалку на голой земле за колючей проволокой. Брюквенная похлебка и то не каждый день, расстреливали пачками прямо из пулеметов, но еще больше мерли от тифа, дизентерии. Как мухи…
— Это одна сторона плена, — сказал Чибисов. — А другая, наиважнейшая? Кто попадет в плен, тот покроет себя несмываемым позором! Драться надо так, чтобы последнюю пулю — в себя!
— Это верно, — согласился Афанасий Кузьмич. — Жаль, из винтовки несподручно. То ли дело пистолетик!
— Гранатой можно подорваться, — сказал Чибисов. — Верно.
И Афанасий Кузьмич принялся развязывать вещевой мешок, вытаскивать какие-то свертки и сверточки — он любил это проделывать, — затем снова спрятал их. Пощалыгин зевнул, потянулся и