Почернел, высох — один нос торчит. Чуть что — на могилу. Уже не раз доносили: старший адъютант нарочно вылезает из траншеи, идет поверху, на виду у немцев. Снайперы стреляют, а ему хоть бы хны. Ищет смерти, что ли? И такое бывает.
— Конечно, Катю не вернешь, — сказал Наймушин. — Ну а что дальше? Пулю для себя ищешь? Глупо это.
— Глупо, — согласился Муравьев. — Я больше не буду. Но люблю я ее… товарищ капитан!
И опять Наймушин подумал: «А если бы Наташа погибла?» — и опять вздрогнул от боли и страха. После ужина он приказал Папашенко:
— Пусть оседлают лошадь. Съезжу в полк.
В штаб полка Наймушин, однако, не поехал, а свернул к санитарной роте, спешился, в сумерках смотрел из кустарника на палатки с крестами, держа мохнатую «монголку» под уздцы: она грызла удила, вскидывала морду. И он бы не прочь вскинуть подбородок, поздороваться. Но Наташи не видно. Да и вопрос еще, вышел бы он из кустарника, появись Наташа. Вероятней всего — нет.
Наймушин снова выехал на дорогу. Он покачивался в седле, одной рукою держал повод, другою оглаживал вздрагивающую, нервную шею лошади, и у него было ощущение, будто повидался с Наташей.
14
Ночью батальон сняли с переднего края, повели неезденной, заросшей просекой в тыл. Чем бледнее становились звезды, тем глуше стрельба. К рассвету пришли в тихий, густой лесок, куда с передовой не доносилось ни звука, и здесь, в лесочке, выяснилось: весь полк выведен. Птицы сами себе чиликали побудку; мирно, как в дачном саду, шелестела листва; капли росы срывались с веток, разбивались звонко — так было тихо.
Афанасий Кузьмич ликовал:
— Вот это житье — ни стрельбы, ни пальбы! Хоть отдохнем, Жора, от войны…
Пощалыгин отмахивался:
— Отдохнешь, как же. Держи карман шире. Почнут гонять, как цуциков.
Многоопытный Сабиров сказал:
— Сняли нас, — значит, прорывать оборону будем. Вот так, сеньоры!
Прав был Афанасий Кузьмич: войной и не пахло, разве что на приличной высоте сверкнет вражеский воздушный разведчик. Прав был и Пощалыгин: гоняли с утра до вечера — учили прорывать позиционную оборону, вести бой в глубине эшелонированной обороны, взаимодействовать с танками, артиллерией, саперами; но находилось времечко и пособирать ягоды, и позагорать, и покупаться в прозрачной, нижущей петли речке с кувшинками у берегов. Прав оказался и сержант: кончились эти денечки, и батальон ночью повели в исходный район, километрах в шести-семи от передовой. А сутки спустя, опять же при романтичном свете звезд, сменили в траншее потрепанный батальон, заняли исходное положение для атаки.
Сабиров шутил: «Соскучились, сеньоры, без немца? Вон он, глядите, любуйтесь». Афанасий Кузьмич вздыхал: «Век бы не видать». Пощалыгин ворчал: «Чего, Горбатая могила, охаешь? Воевать — так воевать с музыкой! А то, понимаешь, гоняют… Мы кто — фронтовики или цуцики?» Горбатая могила — это Афанасий Кузьмич.
Пощалыгина обуяла охота давать прозвища. Иногда добродушные, иногда злые, иногда меткие, иногда бессмысленные. Сергей у него — Теленочек; Наташа — Наталка-полтавка; Ваня Курицын — Курицын сын; сержант Журавлев — Каланча, сержант Сабиров — Шайтан-бек, он же Генералиссимус Суворов. Захарьева нарек Коньком-горбунком, потому что при беге тот высоко вскидывал ноги; Чибисова — Двухголовым, потому что череп у Чибисова был вытянутый, и Глистой: из-за худобы; Рубинчика — Студнем: щеки колыхаются; Афанасия Кузьмича, окончательно растеряв былое почтение, — Горбатой могилой: сложный гибрид из пословицы «горбатого могила исправит» и факта, что отставной повар редко когда расставался с заплечным мешком, горбатившим его.
Кроме Пощалыгина, прозвищами почти никто не пользовался, зато сам автор употреблял их довольно часто и не всегда к месту. Но на него не обижались, зная его характер, пропускали мимо ушей. Один Чибисов вспыхнул, услыхав в свой адрес — Глиста. Губы мелко задрожали, и, обычно выдержанный, он сорвался, закричал:
— Ты на каком основании всем клички вешаешь, унижаешь? Сам ты кто? Ты… ты… пощалыга… прощалыга… Прощалыга — вот кто ты!
Пощалыгин в растерянности захлопал ресницами, хлюпнул носом:
— Я не прощалыга, я человек!
— Прощалыга, прощалыга! — мстительно повторял Чибисов, покрываясь красными пятнами. — Прощалыга — вот твоя кличка!
— Я могу и по морде смазать, — сказал Пощалыгин. Глазки у него заблестели от обиды.
— Кончай базар, — сказал Сабиров, и спорщики разошлись.
Старик Шубников, не отказывавший в ремонте любым чеботам, сучил дратву и вопрошал:
— Ответствуйте, дорогие товарищи, что есть наитруднейшее в атаке?
Ответствовали по-разному:
— Вылезти из траншеи, оторваться от земли. Потому как кругом пули, осколки…
— Преодолеть минное поле. Чуток оступился, забрал в сторонку от прохода — и амба, разнесет вдрызг!
— Спрыгнуть в немецкую траншею. Ежели в пей полно фрицев. Значит, рукопашной не избежать, а это удовольствие, доложу я вам…
Захарьев сказал:
— Самое трудное в атаке — взять врага в плен живым, удержаться, чтобы не расстрелять.
Вторые сутки беспрестанно с юга доносило канонаду. Там шли бои. Но главные бои шли еще южнее, откуда канонаду уже не могло донести из-за дальности, — на Курской дуге.
С утра 5 июля на орловско-курском и белгородском направлениях начались бои с наступающими немцами. За день было подбито и уничтожено пятьсот восемьдесят шесть немецких танков, в воздушных боях и зенитной артиллерией сбито двести шестьдесят три самолета противника. И в последующие дни размах и ожесточение Курской битвы не стихали.
Читая об этом, Чибисов комкал газету, взволнованно придыхал; слушатели покачивали головою, Афанасий Кузьмич бурчал: «И у нас вскорости полетят головушки».
Сабиров сердился: «Пошто, Сидоркин, каркаешь? Не всех же убивают». — «Ясно дело, не всех, которых ранят».
Люди понимали: Курский выступ — решающий участок советско-германского фронта. Но и на других участках затишья не будет. Перешли в наступление наши соседи слева. Скоро и наш черед. Об этом напоминают нацеленные на запад реактивные установки «катюши», стволы тяжелых орудий, всевозможных пушек и минометов. Сейчас они молчат, замаскированные сетями и ветками, но настанет час — и плеснут огнем и гулом. Настанет час — и рванутся на запад танки, которые притаились в лесу, словно замерли перед стартом. Но первой пойдет пехота, пойдет через поле, столько времени бывшее ничьим и где каждая кочка пристреляна противником…
Ох, нелегко оторваться от земли и шагнуть навстречу пулям и осколкам! И кто-то должен подать пример — не мешкая, вылезти по сигналу на бруствер и увлечь за собой остальных. Кто-то — это коммунисты и комсомольцы. Парторг батальона Караханов вместе с комсоргом ходил но ротам и раздавал красные флажки, которые коммунисты и комсомольцы должны донести до вражеской траншеи.
Караханов протянул и Сергею будто игрушечный флажок:
— Держи, Пахомцев! Комсомольское поручение… Сергей принял флажок: шелковистый, крохотный, как у ребятни в детских садах. Такой флажок был зажат в его кулаке в ту первомайскую демонстрацию, когда он восседал на отцовском плече. И у других мужчин на плечах сидели дети и сжимали алые флажки —