мальчик и девочка, а промеж этих семейных снимков — другие, пять штук. И все пять штук казнь дивчины изображают. И представь, лицо у дивчины очень даже знакомое, Я кажу эти фото батальонному парторгу, и Карахан наш аж бледнеет. Так это же, говорит, Зоя Космодемьянская, это ее казнь в Петрищеве, в сорок первом. И говорит-приказывает, чтобы я снимки каждому бойцу показал, чтоб ненависть к врагу воспитать. Как Аркаша Чибис, агитировал я, понял?
— Давай же снимки.
Снимок — Зою ведут по улице: руки связаны за спиной, стеганые штаны, нательная рубашка, голая шея, непокрытая голова, босые ступни — в снегу, а кругом немцы в шинелях с меховыми воротниками, в пилотках с наушниками, в перчатках, сытые, с улыбочками. Остальные снимки — казнь: Зою подводят к виселице, накидывают петлю, выбивают ящик, вытянувшееся тело висит на веревке, и опять вокруг немцы, смеющиеся, с нацеленными на Зою аппаратами.
Пощалыгин ткнул пальцем в фотографию:
— Вот этот, с краю, у столба, в очках, ощеряется, — обер. Какого я прикончил.
— Ты хорошо сделал, что прикончил его, — сказал Сергей.
Он еще раз вгляделся в фотографию. Сколько Зое было? Лет семнадцать. А вся она нежная, хрупкая. Волосы острижены коротко, по-мальчишечьи, как у Наташи. Босые ноги ступают по снегу. А голова гордо вскинута.
Он отдал фотографии Пощалыгину и снова посмотрел на мамину карточку, и в его воображении все три лица — мамы, Зои и Наташи — слились в одно, в прекрасное лицо русской женщины, без которой нам нет жизни.
23
Пощалыгин не уставал повторять Курицыну:
— Подфартило тебе, паря, крепенько подфартило. Курицын воспринимал это как похвалу себе и краснел. Когда его хвалили, он краснел особенно жарко.
— И что удивительно: родинок на тебе нету, а — уцелел. Подфартило!
Но ему и впрямь повезло. Накануне боя в роту с пополнением прибыл солдатик — Короткевич. Был он молоденький и щупленький, как Курицын, и, как Курицын, краснел в разговорах. Поскольку Короткевич имел специальность ручного пулеметчика, его определили вторым номером к Захарьеву. Курицына вернули в стрелки. В самом начале боя снаряд разорвался около расчета, пулемет заклинило, а Короткевича убило. Будь на его месте Курицын…
Второй номер незряче уставился в небо, кровь отлила от лица, и оно — в смерти — делалось все юней и целомудренней. Захарьев опустился на колени, затормошил труп. Тормоши не тормоши — мертвый. Как звали парня? Короткевич Михась. Белорус. Земляк.
Захарьев увидел: к нему бежит немец. Боец повернулся, стал медленно подниматься. Немец, дюжий, со сбившейся пилоткой, выкрикивал что-то и стрелял из автомата. Захарьев пригнулся, перехватил поудобнее карабин Короткевича, не целясь, навскидку выстрелил. Немец сделал еще два-три шага, уже неверных, неживых, и рухнул. Не владея собой, Захарьев всаживал в неподвижное тело пулю за пулей, пока не кончилась обойма.
Из-за примятого танками бересклета выбежал другой немецкий солдат — в мокром и грязном мундиришке, без оружия. Солдат остановился перед Захарьевым, выбросил вверх руки — кисти ходили в крупной дрожи, мускулы щек также заляпанных грязью, судорожно передергивались. Захарьев, не мигая, смотрел на него, потом, словно о чем-то вспомнив, вскинул карабин. Щелкнул спущенный курок. Осечка? Нет, забыл, что расстрелял все патроны. Не отрывая от немца взгляда, Захарьев нащупал на поясе у Короткевича подсумок с обоймами. Сзади его схватили за руку. И прежде чем обернулся, он услыхал за спиной брань:
— Ты… твою мать! Безоружного убиваешь?
Захарьев оглянулся: парторг роты Быков. Пораженный, он опустил карабин. Поразило то, что парторг так грубо ругается, и уж затем до него дошел смысл быковских слов. Челюсть у Захарьева запрыгала:
— А ты что ж думаешь? Я их буду по головке гладить?
— Не ори!
— Сам не ори!
И вдруг Быков сказал тихо и просительно:
— Не тронь его, Владимир Иваныч. А почему — мы потолкуем, когда кончится бой.
Захарьев с ожесточением вогнал обойму, молча зашагал прочь. Быков подозвал трусившего мимо связного из соседней роты.
— Ефрейтор! В тыл дуешь? Прихвати пленного.
— Айн момент! Эй, давай! — Он присмотрелся. — Да ты раненный! Кровь на шее. Айн момент, лечить буду.
Связной разорвал свой индивидуальный пакет, забинтовал немцу шею. Тот лопотал, мешая немецкие слова с русскими, и пытался кланяться. Так, кланяющегося, и увел его связной.
Бой утих к вечеру. Еще погромыхивала артиллерия, на горизонте рвались крупнокалиберные бомбы, а здесь, в лесочке, утвердилась тишина. Звуки были — скрипела повозка с боеприпасами, переговаривались солдаты, тюкал топор. Но это звуки мирные, хозяйственные, и они не мешали.
Рота только что отужинала. Солдаты чистили котелки, привязывали их к вещевым мешкам. Те, что уже справились с этим делом, развалились на траве. Дымили самокрутки. Настроение у всех было отличное: бой ушел вперед, а батальон остался на месте. Это означало, что его вывели в резерв. Захарьева Быков нашел под матерой березой, у которой ствол был расколот снарядом. Кругом валялись щепки, опаленные, свернувшиеся листья, сломанные ветки. Такую ветку Захарьев держал в кулаке и пристально разглядывал.
— Поужинал? — спросил Быков, присаживаясь на траву.
Не поднимая головы, Захарьев кивнул, острый кадык его заходил быстрее. Быков снял пилотку, вытер рукавом мокрый лоб, расстегнул ворот гимнастерки.
— Убили дерево.
Захарьев молчал, Быков покосился на него и с маху обнял за плечи:
— Эх, Владимир Иваныч, Владимир Иваныч! Ты думаешь, мне легко фашиста в живых оставить? Нелегко… Лютую ненависть заслужили они от нас. Правильно. Но мы ж с тобой не звери, не фашисты. В бою мсти, убивай, но если немец поднял руки — не тронь! Безоружных мы не бьем! И еще рассуди: может, из того пленного немца человека сделаем?
— Фашист останется фашистом. — Захарьев отбросил ветку, и глаза у него стали такими ненавидящими, что Быкову захотелось зажмуриться. — Ты, парторг, подсчитал, сколько несчастья и горя принесли они нашему народу, да и не только нашему?.. А ты подсчитай — и не полезешь ко мне с проповедью!
А Быков, как недавно в бою, сказал тихо и просительно:
— И все-таки, Владимир Иваныч, ты не прав.
— Я не прав? Нет, ты подсчитай, подсчитай, что нам причинили гитлеровцы! Вот закопали в братскую могилу Короткевича Михася, это мой второй номер… Несколько часов пробыли вместе, и не узнал его толком. Знаю лишь, что парню было девятнадцать… И сколько таких парней, и постарше, гибнет? Миллионы! Вдумайся, парторг, миллионы. И каждая смерть — горе для близких, горе на всю жизнь. Учти это… Кстати, и мою историю можешь учесть. — Кадык у него ходил туда-сюда, челюсть прыгала. Дрожащими пальцами Захарьев расстегивал и снова застегивал пуговицы на груди. — Слушай, ну слушай… Никому не рассказывал. Старшине Гукасяну однажды сказал: погибла у меня семья, писем ждать неоткуда… А подробно — никому. Ты человек душевный, поймешь. Я родился и вырос в Минске. Там же окончил строительный техникум и там же женился. Любил я свою Татьяну без памяти. Родился сын, родилась дочь. И детей любил — сильней