Митька – снизу, от Дугина, ко мне с посланием:
– И предупредитель перебило! – так кричит, будто рад.
Так и тем более, извременим.
Как дедушка мой говорил: «Та хай им грэць!» Одно к одному.
За всю армию – не мне отвечать. Да и командующий не ответит. А на мне – вот эти шестьдесят голов. Как Овсянников говорит: «Надо нам людей берегти, ой берегти».
Ещё сождём.
Курю безсмысленно, только ещё дурней на душе.
И – какое-то отупение переполняющее, мозг как будто сошёл с рельсов, самого простого не сообразишь.
Прошло минут двадцать, больше налёта нет. Теперь послал Галкина и Кропачёва – чинить. Раз перебиты все сразу – так тут и порывы, при станции, на виду. На боках у них по телефону – прозванивать, проверять.
А к телефонам нижним – меня опять звали.
Комбатам соседним объяснил: посты перебиты.
Толочков считает: 415-ю подавили, не проявляется.
А налёта – так больше и нет. Починили. Где и кровь Андреяшина.
Вернулись. Ну, молодцы ребята.
Только звуки немецких орудий – всё те ж нечёткие. Шпарит солнце – сил нет. Облака кучевые появились, но – не стянутся они.
Ботнев сменил меня на центральной.
Вернулся Овсянников. Умучился до поту, гимнастёрка в тёмных мокрых пятнах. Про Андреяшина уже по проводу знал. На возврате и он попал под налёт. Перележал на ровнинке, ничем не загородишься. Предупредителю, хоть и за камнями теперь, – тяжело, головы не высунешь.
И у самого – пилотку потную снял – голова взвихрена, клоки неулёжные, дыбятся. А порядливо так рассказывает обо всём, с володимирским своим оканьем.
– Иди, Витя, поспи.
Пошёл.
А текут часы – и ото всего стука, грюка, от ералаша, дёрганий твоё сверхсильное напряжение начинает погружаться в тупость. Какой-то нагар души, распухшая голова – и от безсонницы, и от взрыва не прошло, голову клонит, глаза воспалены. Как будто отдельные части мозга и души – разорвались, сдвинулись и никак не станут на место.
А к ночи надо голову особенно свежую. Теперь пошёл спать и я, в избу. На кровати – грязное лоскутное одеяло, и подушка не чище. И мухи.
Положил голову – и нет меня. Вмертвь.
Долго спал? Солнце перешло сильно на другой бок. Спадает.
Ходом – к станции.
А тут – Пашанин с котелком, после обеда.
Вернулись?
Он – соболезным, траурным голосом, как сам виноват:
– В медсанбате сразу и умер. Изрешеченный весь.
Вот – так.
Так.
Спускаюсь к прибору, о работе узнать.
Все наши – угнетены. Уже другая смена за всеми столами.
И бабы не галдят: покойник в доме.
– На 415-ю нет похожей?
Кончиц от планшета: – Нету такой.
За это время, оказывается, наши дважды крупно бомбили немецкий передний край, и особенно – Моховое. А я ничего не слышал.
И порывы были там-сям, бегали чинить.
А Овсянников где?
На правые посты ушёл.
Неутомный.
Что-то и дёргать нас перестали.
Но отупенье – не проходит. Вот так бы не трогали ещё чуть, в себе уравновеситься. И до темноты.
И обедать не стал, совсем есть не хочется.
А от Боева звонили, напоминали: в двадцать ноль-ноль ждёт сорок второго.
Вот ещё… Да тут километр с малым, можно и сходить.
Да уже скоро и седьмой час…
Как-то и стрельба вся вялая стала. Все сморились.
Не продвигаемся.
И самолётов ни наших, ни их.
Сел под дерево, может запишу что в дневник? От вчерашних цыган – не добавил ни строчки.
А мысли не движутся, завязли. И – сил нет карандашом водить.
За эти четыре дня? Не приспособлен человек столько вместить. В какой день что было? Перемешалось.
Вернулся Овсянников, рядышком на траву опустился.
Помолчали.
Об Андреяшине.
Молчим.
– А когда Романюк себе палец подстрелил, это в какой день было?
– Дурак, думал его так легко спишут. Теперь трибунал.
– Колесниченко хитрей, ещё до наступления загодя сбежал.
– И пока с концами.
Пошли вниз к ручью, обмылись до пояса.
Ну, к вечеру. Солнце заваливает за наши верхние избы, за гребень, скоро и за немцев. Наших всех наблюдателей сейчас слепит.
Полвосьмого. Часа через полтора уже начнётся работа настоящая.
А что – полвосьмого? Что-то я должен был в восемь? Ах, Боев звал. Пойти, не пойти? Не начальник он мне, но сосед хороший.
– Ну, Ботнев, дежурь пока. Я – на часок.
А голова ещё дурноватая.
Дорога простая: идти по их проводу. (Только на пересеченьях проводов не сбиться.)
Перенырнул лощинку, на ту возвышенную ровную улицу. В ней – домов с десяток, и уцелели, все снаряды обминули её. И по вечеру, понадеясь, там и здесь мелькают жители, справляют хозяйственные дела, у кого ж и животина есть.
А дальше – хлебное польце, картофельное. И склон опять – и в кустах стоит боевская дивизионная штабная машина, ЗИС, с самодельно обшитым, крытым кузовом. Видно, прикатил сюда травной целиной, без дороги.
У машины – комбат Мягков и комиссар дивизиона, стоят курят.
– А комдив здесь?
– Здесь.
– Что это он меня?
– А поднимайся, увидишь.
Да и им пора. По приставной лесенке влезаем внутрь, через невысокую фанерную дверцу.
С делового серединного стола, привинченного, сняты планшет, карты, бумаги, всё это где-то по углам. А по столу простелены два полотенца вышитых – под вид скатерти, и стоит белая бутыль неформенная, раскрыты консервы – американские колбасные и наши рыбные, хлеб нарезан, печенье на тарелке. И –