Это был страшный момент моей жизни: смерть на пороге освобождения и гибель всего написанного, всего смысла прожитого до тех пор. <…>
Эти последние обещанные врачами недели мне не избежать было работать в школе, но вечерами и ночами, бессонными от болей, я торопился мелко-мелко записывать, и скручивал листы по нескольку в трубочки, а трубочки наталкивал в бутылку из-под шампанского, у неё горлышко широкое. Бутылку я закопал на своём огороде – и под новый 1954 год поехал умирать в Ташкент» (с. 11).
«Фамилию каждого из нас кругловато вписывают в бланк, отпечатанный на корявой рыжей бумаге, ставят число, подкладывают нам – распишитесь. <…>
Итак, что же мне „объявлено сего числа“? Что я, имярек, ссылаюсь навечно в такой-то район под гласный надзор районного МГБ и в случае самовольного отъезда за пределы района буду судим по Указу Президиума Верхсовета, предусматривающему наказание 20 (двадцать) лет каторжных работ.
Ну что ж, всё законно. Ничто не удивляет нас.
Годами позже я достану Уголовный кодекс РСФСР и с удовольствием прочту там в статье 35-й: что ссылка назначается на срок от трёх до десяти лет, в качестве же дополнительной к заключению может быть только до пяти лет. <…>
И ещё в статье 35-й, что ссылка даётся только особым определением суда. Ну, хотя бы ОСО? Но даже и не ОСО, а дежурный лейтенант выписывал нам вечную ссылку» (т. 6, с. 424–425).
Эти дневники больше всего и давили на меня на следствии. И чтобы только следователь не взялся попотеть над ними и не вырвал бы оттуда жилу свободного фронтового племени – я, сколько надо было, раскаивался и, сколько надо было, прозревал от своих политических заблуждений. Я изнемогал от этого хождения по лезвию – пока не увидел, что никого не ведут ко мне на очную ставку; пока не повеяло явными признаками окончания следствия; пока на четвёртом месяце все блокноты моих военных дневников не зашвырнуты были в адский зев лубянской печи, не брызнули там красной лузгой ещё одного погибшего на Руси романа и чёрными бабочками копоти не взлетели из самой верхней трубы».[89]
В сентябре – октябре 1941 г., учительствуя в Морозовске, А. С. узнаёт о лагерном Джезказгане от соседа, инженера Николая Герасимовича Броневицкого. «Даже самое это слово Джез-каз-ган подирало по коже тёркой…»[90] В неоконченной повести «Люби революцию» (1948, 1958) Броневицкий выведен под именем Диомидова. «Бесчеловечно подробно он рассказывал о медных рудниках, где стоит пыль бурения; где на мокрое бурение не переходят, чтобы не снизить процента выработки; где лёгкие рабочих в два месяца съедает болезнь силикоз; где сама питьевая вода напоена солями меди и разъедает желудок, а воду для начальства и охраны лагеря доставляют на самолётах; откуда не прорываются письма родным и жалобы правителям; откуда вывозят или прямо на кладбище или в многотысячный больничный лагерь, – словом, рассказывал о Джезказгане, об одном из самых страшных мест на Земле».[91]
Из Тахиа-Таша прямой железнодорожной ветки на Урал не было, и старик отправился кружным путём. От Тахиа-Таша до Ургенча примерно 140 км, от Ургенча до Чарджоу – 380, от Чарджоу до Урсатьевской – 520, от Урсатьевской до Ташкента – 180.
Рассказ написан в ноябре 1962 г., по словам автора, «прямо для журнала, первый раз в жизни».[92] В основе, писал А. С., «истинный случай 1941 года с моим приятелем Лёней Власовым, когда он комендантствовал на ст. Кочетовка, с той же подробностью, что проезжий именно забыл, из чего Сталинград переименован, – и чему никто поверить не мог, начиная с А[лександра] Т[вардовского]. А по-моему, для человека старой культуры очень естественно и не помнить такой новой пришлёпки».[93]
О споре с А. С. на этот счёт Твардовский записал 19 ноября 1962 г.:
«Вчера – Солженицын. Часа четыре, гл[авным] обр[азом], по „Кречетовке“. Труден кое в чём до колотья в печени. (Ста-лин-град?) Но молодец. Однако чем-то взвинченно озабочен, тороплив, рвётся бежать, хотя, говорю, вот сейчас, через 3 м[инуты], машина».[94]
Свою историю Власов рассказал А. С., когда впервые навестил его в Рязани. В июле – августе 1962 г. они вместе путешествовали на велосипедах по Латвии и Литве, и писатель исподволь вызнавал и уточнял детали. Хотя и сам вдоволь набрался впечатлений от поездок железными дорогами военного времени. Отчасти эти впечатления отложились ещё в повести «Люби революцию»: «Дороги железные! Железные дороги первой военной зимы! Как будто снова задули на них ветры гражданской войны…».[95] В частности, зачин «Случая на станции Кочетовка» уже был опробован в давней повести, где «диспетчер однотонно и непонятно говорит в трубки:
– …Оставь полувагоны, бери десять – семьдесят шесть… Никифоров, пусти его на пятый… Внимание, Панфилово, пускаю тысяча сто двадцатый… Цистерны? успеем, он не пойдёт… Заправился? цепляй с седьмого… Никифоров, пусти его на второй… Проверили? пришлите старшего к дежурному… Слушает Филоново… Нет, не могу принять. Вот, отпущу на Себряково – прийму. Иванов, не ковыряйся, его срочно нужно…».[96]
26 ноября 1962 г. на обсуждении в редакции «Нового мира» рассказ по обыкновению пытались