Дедушка полулежал, откинувшись на груду подушек, и молча смотрел на вошедших. Его голый череп блестел, голова все время падала на грудь, нижняя губа свисала на запавший подбородок, что придавало лицу выражение бесконечного сострадания. Звук насоса был здесь еще слышен: хриплые судорожные вздохи, прерываемые долгим молчанием. В углу кто-то плакал. Сара, в черной шапочке на аккуратно уложенных волосах, стояла у изголовья и сухими, лихорадочно блестевшими глазами не отрываясь смотрела на мужа.
А он из-под опущенных век следил за приближавшимися к постели детьми. Накрахмаленная рубашка вдруг заходила на груди, и старик, подняв руку с обвисшей кожей, указал на детей:
– Де-де-дети!
Правый, непарализованный, глаз вдруг тревожно забегал, желтая пленка покрыла роговицу. Сара нагнулась над умирающим. Нужные слова наконец нашлись.
– Дети… фабрика… Миртиль, честные хорошие дети… работа… богатство… нет… не надо… остерегайтесь… Деньги… нет не надо… помните… Сара, любовь моя!
Все бросились к постели, толкая друг друга.
– Уходите! – крикнул кто-то детям, и они очутились на лестнице.
Душа Ипполита Зимлера нашла наконец то, чего искала, и, подведя последний итог, покинула тело, которое теперь, без нее, должно было вернуться в обширный мир вещей.
VI
– Эге, да они даже не дали покойничку окоченеть как следует!
На другой день после похорон Ипполита весь Вандевр чувствовал себя скандализованным. Очевидно, Зимлерам суждено было удивлять своих сограждан. Но в этот вечер они удивили даже Сару. Когда вой фабричного гудка разорвал тишину, старуха закрыла лицо руками, стараясь не видеть и не слышать такого кощунства. А когда Жозеф и ее любимец Гийом пришли позвать ее па заупокойную молитву, они увидели застывшее лицо и плотно сжатые губы матери.
– Вы! Бесстыдники! Даже двенадцати часов не молились за покойного отца!
Но когда дядя и племянники, раскрасневшиеся, охрипшие от слез, решили отправиться на фабрику, наступил черед удивляться Жозефу и Гийому. Дядя Миртиль твердым шагом вошел в ткацкую мастерскую и, подозвав кивком Зеллера, двинулся в утренний обход по фабрике вместо покойного Ипполита.
В половине двенадцатого дядя Миртиль уже сидел в застекленной будке Ипполита на его кресле. Увидев племянников, он нахмурился всем своим трехступенчатым лицом, схватил со стола пачку писем и бросил на Жозефа ядовитый взгляд:
– Что это такое, а? Вот, не угодно ли? Вернейль пишет, что в последней партии два куска сукна были плохо стачаны! Кто у нас на этой операции?
Младшие Зимлеры знали, что время не ждет. Речь шла о жизни или смерти. Новому оборудованию не было дела до их семейных драм. Или Зимлеры выполнят заказ, привезенный Жозефом из Парижа точно в назначенный срок, или им не останется ничего другого, как вручить ключи от фабрики господину Габару, вандеврскому маклеру.
Они тоже были охвачены ужасом, как и Сара. В том, что отец умер, а земля вращается по-прежнему – не было никакого чуда. Но то, что фабрика работала прежним ходом, повергало их в тоску.
Если бы Зимлеры, воспользовавшись этим случаем, дали себе роздых, постарались бы осмыслить то, что случилось, – вероятно, они были бы лучше вооружены против грядущих неожиданностей. Поняли бы кое- что. Но они не позволили себе отдохнуть. Ни в эти дни, ни на будущей неделе, ни в последующие годы. У Зимлеров не было привычки даже говорить об отдыхе.
Правда, иногда Гийом, оставшись один в своем чуланчике, примыкавшем к прядильной мастерской, с трудом подымал от работы голову, чувствуя, как от беспрерывного хода машин дрожат стены, полы, потолки, и спрашивал себя:
– Если я покончу с собой, фабрика останется?
Он замирал в кресле, опустив голову на грудь, бессильно, как мертвец, уронив руки, прислушиваясь к судорожному биению сердца. Но невозмутимый грохот – как будто огромный медный шар катился по листу железа – не знал жалости. Тогда Гийом, красный от стыда и страха, выбегал из конторки, носился по цехам, торопил старших мастеров, стараясь уцепиться за жизнь, которая, как он понял теперь, более длительна и прочна, чем его собственное существование. Вечерами он поглядывал на Жюстена и почти машинально твердил:
– Торопись, Жюстен, место тебе готово. Ты нам нужен.
Не удивительно, что пятнадцатилетний юнец возымел слишком высокое мнение о своем предназначении. С 1879 года в бухгалтерских книгах вновь стали появляться внушительные цифры, как в добрые предкризисные годы. Этого было достаточно, чтобы подхлестнуть Жюстена, и он старался пронести свою драгоценную особу через все лицейские экзамены с особым блеском.
Девятого июля 1880 года баланс снова дал резкий скачок и достиг миллиона двухсот пятидесяти тысяч франком. Общий оборот перешагнул, таким образом, за пять, миллионов и даже прихватил целую четверть шестого.
Двенадцатого июля Гийом неожиданно пришел домой с фабрики в восемь часов утра, держа в дрожащих руках какую-то бумагу. Жюстен, в белых фланелевых панталонах, в пиджаке из светлого альпака, в изящной соломенной шляпе па крупной и шишковатой голове, собирался уходить: они с друзьями решили посвятить этот день водному спорту – слабое подражание знаменитым лодочным гонкам на Марне. Лора сидела этакой кошечкой, облизывающейся над блюдцем с молоком; закапчивая завтрак, она бросала на брата весьма язвительные взгляды. На зов мужа прибежала Гермина в халате и в ночных туфлях. В руках у нее, по обыкновению, была пыльная тряпка.
– Послушайте только, – кричал, задыхаясь, Гийом. – Это письмо я обнаружил среди деловой корреспонденции. Оно случайно попало на фабрику. – И он с пафосом прочел письмо, не забыв даже заголовка: —