Несколько фраз, брошенных дочерью, совершили переворот в настроении Хиггинса. Возмущение, злоба, негодование на членов комитета разом исчезли или, во всяком случае, отошли на второй план.
Теперь мысли его были заняты не тем, что думают о нем и как относятся к нему другие. Его затопила жалость к себе.
И вместе с тем он не мог не смеяться над собой: он, в сущности, просто жалкий идиот, целых двадцать лет тешивший себе иллюзиями.
Именно это ему и дали понять, не так ли?
Но тогда почему такая солидная фирма, как «Ферфакс», и такой компетентный человек, как м-р Шварц, доверили ему ответственный пост?
Не лучше ли было бы ему так и подметать полы в магазине до самой пенсии? Бывают же неплохие люди, годные в жизни лишь на такие ничтожные дела! Он сам держит в супермаркете одного старикана шестидесяти восьми лет, который весь век занимается одним — таскает ящики, и тем не менее все его любят и уважают.
В магазине настолько привыкли звать его папашей, что многие даже не помнят его фамилию.
Может быть, Хиггинсу больше подошло бы такое существование?
— Ты знала? — спросил он жену, отодвигая тарелку с почти не тронутой едой.
Ей явно не хотелось говорить правду, но солгать она не смела и нехотя созналась:
— Знала, только мне было неизвестно, когда голосование.
— Кто тебе рассказал?
— Билли Карни.
— Когда?
— На прошлой неделе, когда я зашла в аптеку купить тебе таблетки.
— Что же он сказал?
— Что мне, мол, пора позаботиться о новых туалетах для балов в «Загородном клубе». И что первый танец за ним. Ты же знаешь Карни. Он был уверен, что ты меня во все посвятил.
— Ты на меня рассердилась?
— Нет.
— А теперь сердишься?
— Да нет же!
— Ты тоже считаешь, что надо мной посмеялись?
Она помедлила несколько секунд, потом ответила:
— Чего ради над тобой смеяться?
— Не знаю. Опустил же кто-то черный шар.
— Злыдней и завистников всюду хватает.
— Флоренс обижается?
— В ее возрасте вечно на все обижаешься. Она не переносит этого Джервиса, а он, конечно, не упустил возможности поизмываться над ней. Я уверена, что девочка уже выкинула эту историю из головы.
— Посмотри на меня, Нора.
Жена медленно повернула к нему лицо, ставшее жестче с тех пор, как она располнела.
— Что?
— Ответь честно. Обещай, что ответишь честно.
— Хорошо.
Хиггинс еле сдерживал слезы, вдруг навернувшиеся на глаза. Его душило волнение, более сильное, может быть, чем в тот вечер, когда они с Норой решили пожениться.
— Что ты обо мне думаешь?
Ему пришлось отвернуться — он не решался взглянуть на жену.
— Ты же знаешь, Уолтер: ты лучший на свете.
Это был не ответ, и ему стало страшно, потому что вот так, общими словами, отвечают, когда нечего сказать.
— Ну а кроме этого?
— Не понимаю… Ты со всеми такой добрый. Всем готов помочь. И еще — ты храбрый. И надрываешься ради нас.
Голос у Норы задрожал, как до этого у Хиггинса. Она разволновалась не меньше мужа. Встала, отодвинув стул, — беременность делала ее неловкой, — подошла к мужу и, наклонившись, обняла его за шею.
— Я люблю тебя, Уолтер.
— Я тебя тоже.
— Знаю. И не все ли равно, что подумают другие?
Не это хотел он услышать от Норы, не такие слова могли его успокоить.
— Ну а Флоренс?
— Флоренс еще девчонка. К тому же, поверь мне, ни о чем таком она не думает.
Напрасно он позволил себе расчувствоваться. Желая его утешить, жена невольно сделала ему еще больнее.
Хиггинс не понимал толком почему. В сущности, разве не дала она ему понять, что другие никогда не признают в нем своего, но это, мол, и не важно, потому что она, Нора, на его стороне?
Они живут теперь на Мейпл-стрит, в новом дорогом доме, за который им платить еще тринадцать лет. Но неужели они по-прежнему отщепенцы? Люди низшего сорта, годные торговать маслом, мясом, консервами, но не участвовать в общественной жизни города?
Нора поняла, что сказала не то и лишь ожесточила мужа, но делать было нечего. Вздохнув, она снова уселась и принялась чистить грушу.
Нечасто за двадцать прожитых вместе лет случались у них такие минуты волнения и откровенности. Разве что в родильном доме, когда появилась на свет Флоренс, или потом, осенним утром, когда под шуршание опавших листьев они вдвоем в первый раз вели ее, четырехлетнюю, в детский сад.
С другими детьми все было привычней. В школе, во время раздачи наград, обмениваясь взглядами, одновременно и радостными и грустными, Хиггинсы тоже волновались, но уже гораздо меньше. Каждый из детей в свой черед поступал в детский сад. С тех пор как Хиггинсы обосновались в Уильямсоне, каждой весной их ждет все тот же праздник перед началом каникул, те же белые здания, та же лужайка перед ними, а на ней — те же песни и стихи.
Первым пошел в садик Дейв, еще по-детски пухлый, коротко стриженный увалень, затем наступил черед его брата Арчи, а потом, спустя много времени, и Изабеллы.
Дети по очереди переходили из детского сада в начальную школу, затем в среднюю, и младшие сменяли старших в хоре и в школьных играх.
И здесь, и там Хиггинсы встречали знакомых родителей, понемногу старевших, и порой кто-то из них объявлял:
— Ну, у меня все. Сегодня мой младший кончает школу.
Но для Хиггинсов это было еще далеко не все — Нора опять ждет ребенка. Когда Изабелла пойдет в начальную школу — как раз в то новое здание, которым занимается сейчас в школьном комитете ее отец, — будущий ребенок поступит в детский сад. Арчи же в это время, если у него не пропадет охота учиться, будет, может быть, в университете, например в Йельском.
— Ты очень расстроился?
Он покачал головой, чтобы не отвечать сразу.
— Ну сознайся, тебе ведь хочется заплакать!
Как вчера, он проглотил вставший в горле ком.
— Ничего, все прошло.
— О чем ты сейчас думал?
— О детях.
— А что ты о них думал?
— Да так. О школе. Что они растут, что…