поколачивали за дело, и о старой Миро, с которой всегда происходили какие-то истории.
Марсель больше не ездил в Байо. Он работал учеником у Жокена, корабельного механика, и его иногда можно было видеть в голубой спецовке, с шерстяным платком вокруг шеи, умело держащего инструменты на палубе ремонтируемого корабля. И хотя он работал, его отец так и не разрешил ему даже появляться в кафе; Марселю ничего не оставалось, кроме как повиноваться.
«Жанна» стояла пришвартованная на том же месте, свежепокрашенная, с разложенными на палубе сетями, и Доршен ночевал на ней, подобно людям, ютящимся на старых баржах по берегам рек.
Заняться ему было нечем, кроме ежедневных телефонных звонков. Он снарядил удочки и часами ловил рыбу то на одном молу, то на другом, смотря по тому, откуда дул ветер. Его поддразнивали. Он не отвечал и, насупившись, сидел в своем углу.
Дни текли, как из крана вода, такие же бесцветные, такие же ускользающие.
Не будь приливов и отливов, можно было бы вообще не заметить, что время движется. Все привыкли видеть Мари в «Морском кафе», а она, в свою очередь, знала, кто в какой час придет и что будет пить; ей было известно, кто, выпив, останется спокойно сидеть, кого же лучше вовремя выставить за дверь, а кто весь вечер в своем углу станет предаваться мечтам перед полным стаканом вина.
— Подчас может показаться, что ты чего-то ждешь, — заметила Одиль, окружавшая в знак признательности свою сестру всяческим вниманием.
Но Мари не отвечала. Ее вытянутое и бледное лицо стало еще более бесстрастным, как в ту пору, когда ее волновало собственное созревание и ее заставляли принимать укрепляющие лекарства.
— Ты думаешь, что в Париже, вдвоем, у богатых людей нам не будет лучше?
Мари пожимала плечами. Весь день она могла видеть поверх занавесок мачту «Жанны» и ее форштевень с двумя желтыми треугольниками, написанный белым номер 1207, а прямо за «Жанной — два розовых дома с черепичными крышами.
Чтобы звонить, Доршен приходил в кафе, и поскольку телефонной кабины не было, аппарат висел на стене в кухне; это позволяло все слышать.
— Что вы говорите?.. Но мне непременно нужно с ним поговорить!.. Пусть он хоть даст знать, должен ли я торчать здесь… И тогда пусть он пришлет мне денег…
Над ним смеялись. Над «Жанной» тоже посмеивались, хотя и несколько натянуто.
— Я тебя уверяю, будет лучше, если я уеду, — со все убывающей убежденностью не уставала повторять толстеющая Одиль.
Она толстела и становилась все бледнее из-за недостатка воздуха. Еще несколько лет такой жизни, и ее разнесет, подобно тем сорокалетним женщинам, которые живут за заборами домов в маленьких городках и весь день вяжут или вышивают около плиты.
— Скажи мне хоть, чего ты ждешь… Сначала ты говорила о замужестве, а теперь…
— Замолчи! — с неожиданным гневом закричала на нее Мари.
— Хорошо. Я не знала.
— Чего ты не знала?
— Что все порушилось, вот! Ты такая скрытная.
Одиль всегда спала как сурок и никогда не слышала, как возвращаются корабли, хотя они производили много шума своими сиренами, требуя открыть мост.
Однажды Одиль переела трески со сметаной, ее мучило несварение желудка, и она проснулась среди ночи. Ей захотелось подняться, чтобы выпить стакан воды, но из-за холода она не сразу решилась встать.
Внезапно ей послышался какой-то шепот, и она взволнованно навострила уши.
Она и слышала и не слышала; это казалось странным. Рядом с ней лежало горячее тело Гари, и Одиль, прислушиваясь к ее дыханию, почувствовала что-то неладное.
Черт возьми! Мари сдерживала дыхание, она не спала, она была вся напряжена! Да к тому же она так Неестественно хлюпала носом, что Одиль робко прошептала:
— Ты плачешь?
— Нет…
Но сказано это было таким смущенным голосом, что Одиль, повернувшись, повторила:
— Да нет же, ты плачешь!.. Я слышу, как ты сдерживаешься…
— Оставь меня! Спи!
Тогда Одиль провела рукой по лицу сестры и ощутила жар и влагу. Она выпрямилась и схватила коробок спичек.
— Не смей зажигать…
Они схватились. Мари хотела снова уложить свою сестру, но Одиль выскользнула из кровати. Она спустила босые ноги на ледяной пол. Нашла спички и зажгла свечу, которую Мари попыталась задуть.
— Почему ты плачешь?
— Я не плачу, — ответила Мари с красными веками и носом, блестящими щеками, искаженным лицом.
— Я тебя чем-то обидела?
— Ты дура!
— Что тогда с тобой?
— Иди ложись! Оставь меня, это лучше всего…
Она так ничего и не сказала. Одиль выпила стакан воды и уснула почти сразу же, не сомневаясь, впрочем, что почти каждую ночь с Мари бывало то же самое.
Тем не менее она послала новое объявление в парижскую газету: «Две девушки, умеющие шить, ищут место в одном или разных домах…»
Два дня спустя, когда Одиль начала ждать ответа, произошло событие, в котором она ничего не поняла. Было, вероятно, около пяти часов. Лампу зажгли уже час назад.
Мальчишка из кафе, не постучав, открыл дверь и бросил:
— Вас зовут…
— Куда? Что там еще такое?
А произошло вот что. Подъехала машина и остановилась на набережной; на нее никто не обратил внимания, потому что во время хода сельди сюда весь день подъезжали торговцы рыбой, и некоторые из них имели хорошие машины.
Шателар вылез из машины и не торопясь, но и не замедляя шага, направился к двери кафе; он толкнул ее, закрыл за собой и прошел в угол зала. Вид у него был серьезный, а под глазами темнели круги, как у невыспавшегося или страдающего несварением желудка человека.
В кафе сидели с полдюжины рыбаков, но Доршен находился на борту. Мари, должно быть, именно в эту минуту вышла на кухню, потому что, когда вернулась с подносом и стаканами, она сначала едва не споткнулась о ноги Шателара, еще не видя его самого.
— Ах! — сказала она.
Хозяин поочередно глядел на них. Моряки, продолжая разговаривать, наблюдали за Шателаром.
— Поди сюда. Мари! — позвал тот громким голосом.
Она, ни кровинки в лице, с потухшим взором, подошла послушно, робко, словно школьница к внезапно появившемуся классному инспектору.
— Сними свой передник. Нам нужно поговорить…
Она посмотрела на хозяина. Потом, поскольку вошли два пахнущих рыбой посетителя, прошептала:
— Я не могу сейчас уйти…
— И никто не может тебя заменить?
— Только моя сестра…
— Тогда отправь за ней.
Ожидавшие посетители не могли ничего понять. Слова говорились совсем обычные. Почему же тогда произносившие их были белы как бумага, с синяками под глазами, будто после бурно проведенной ночи?