тарелку жены.

Не удивляясь, Маргарита развернула записку: “Остерегайся масла”.

Она словно окаменела: это было сильней ее. Она так и не смогла привыкнуть к этой шутке. Она знала: масло не отравлено, ведь она держит его в буфете, под замком, хоть там оно тает и даже растекается.

Тем не менее она продолжала есть, хотя это было нелегко. Отомстит она после. Как — пока еще не знает. Время поразмыслить у нее будет: им обоим решительно нечем больше заниматься.

“Ты забываешь, что я женщина, а за женщиной всегда последнее слово, и, кроме того, они живут лет на пять дольше, чем мужчины. Пересчитай-ка вдов: во сколько раз их больше, чем вдовцов?”

Сам-то Эмиль остался вдовцом, но виной тому несчастный случай, а случай не в счет. Его жена попала под автобус на бульваре Сен-Мишель. Она умерла не сразу: два года промучилась, вся искалеченная. Он тогда работал. Пенсии еще не было. Вечером он приходил домой и ухаживал за ней, хозяйничал.

“Она недурно с тобой сквиталась, верно?”

Пустота. Молчание. Дождь во дворе.

“Мне часто приходит в голову: а что, если ты в конце концов устал и отделался от нее? Она принимала столько лекарств, что это было нетрудно. Она была не такая осторожная, как я, не такая хитрая. Простушка с большими красными руками — смолоду коров доила”.

Маргарита не была с ней знакома. Буэны жили в Шарантоне. Эмиль сам рассказал ей о красных руках — правда, с оттенком нежности: в те времена они еще разговаривали.

— Как странно, что руки у тебя такие белые, запястья такие тонкие, кожа чуть ли не просвечивает. Моя первая жена была из деревни, дюжая, ладная, с большими красными руками.

Эмиль достал из кармана пачку итальянских сигар; эти растрепанные чернейшие, крепчайшие сигары называют гробовыми гвоздями. Он прикурил, выпустил в воздух клуб едкого дыма, поковырял спичкой в зубах.

“Это тебе урок, старушка, а то ты у нас такая изысканная…”

“Погоди! Еще дождешься”.

Он допил стакан, прикончил бутылку, с минуту сидел неподвижно, затем с усилием встал, подошел к раковине и включил горячую воду. Покуда Маргарита, отрезая маленькие кусочки, доедала обед, он вымыл посуду, вычистил плиту — сперва бумагой, потом губкой, аккуратно завернул в старую газету кость и жир от отбивной и вынес в бачок под лестницей, но прежде тщательно запер на ключ свой буфет.

Еще один кусок дня разжеван и проглочен; Эмиль приступил к последнему куску: вернулся в гостиную и покрутил ручку телевизора. По первому каналу передавали новости. Он повернул кресло. Поленья в камине почти догорели, но поддерживать огонь было уже не нужно — по комнате разлилось мягкое тепло.

Теперь мыла посуду Маргарита. Он слышал, как она ходит взад и вперед. Потом она тоже пришла в гостиную, но поворачивать свое кресло не стала: новости ее не интересовали.

— Вся это твоя пакостная политика, да несчастные случаи, да всякие жестокости… — говорила она когда-то.

Она опять принялась за свое нескончаемое вязание. Потом объявили фестиваль песни, и она подвинула кресло, сперва чуть-чуть, потом еще и немного еще. Она не желала показывать, что интересуется этими глупостями. Правда, во время какого-нибудь душещипательного романса она, не удержавшись, начинала сморкаться.

Буэн встал: ему надо было взять бачок, стоявший под лестницей, и вынести его на край тротуара. Лил ледяной дождь, и в тупике было пустынно: только семь домов, один за другим, да несколько освещенных окон, да три машины, ждущие завтрашнего утра, да эта кошмарная стройка, над которой между зияющих провалов уже начали расти стены.

Рыба в фонтане все так же плевалась водой, которая стекала струйкой в бассейн в форме раковины; по бронзовому амуру струился дождь.

Эмиль запер за собой дверь на ключ, задвинул засов. Как всегда по вечерам, опустил ставни — сперва в столовой, потом в гостиной, где еще был включен телевизор.

Телевизор распространял по комнате слабый серебристый свет, но и при этом свете Эмиль успел заметить, что жена держит во рту термометр. Придумала, нечего сказать! Это ее нехитрая месть, выпад в ответ на историю с маслом. Она воображает, будто он всполошится, поверив, что она заболела. Когда-то она охотно распространялась о том, какая у нее слабая грудь, какие бронхиты, при малейшем дуновении ветерка куталась в шали.

“Ну что, старушка, помирать собралась?”

Только эта мысль у него и мелькнула. Он написал эти слова на клочке бумаги, который неожиданно для нее шлепнулся ей на колени. Она прочла, вынула термометр, посмотрела на мужа с жалостью и, достав из кармана листок, в свой черед написала: “Ты уже позеленел”.

Бросать она не стала, просто положила на стол. Пускай сам побеспокоится. Она и не подумала запастись блокнотом с отрывными листками. Ей годился любой клочок бумаги, хоть краешек газеты.

Сразу он не вскочит ни за что на свете. Как ни разбирает его любопытство, он готов ждать и ждать. Ее осенило, как можно его поторопить. Она просто-напросто встала и переключила телевизор на вторую программу. Он терпеть не мог, когда ему навязывали не ту программу, которую он выбрал.

Как только она вновь уселась в кресло, он в свой черед встал, переключил программу и походя, будто невзначай, схватил записку.

Позеленел! Он заухмылялся. Он выдавливал из себя смех. Но смех получился нехороший, натужный, потому что цвет лица у него и впрямь скверный. Он в этом убеждается каждое утро за бритьем. Сперва он думал, что виновато освещение в ванной с матовыми стеклами. Рассмотрел себя в другой комнате. И впрямь он похудел. Когда стареешь, лучше уж худеть, чем толстеть. Он вычитал в газете, что страховые компании берут с толстых более высокий взнос, чем с худых.

И все-таки свыкнуться с собой теперешним ему трудно. Рост у него высокий. Когда-то он был широк в кости, плотен, крепок. На стройке ходил в огромных сапогах, зимой и летом в одной и той же черной кожаной куртке. Ел и пил все без разбора, не заботясь о желудке. За более чем пять десятков лет ему ни разу не пришло в голову взвеситься.

Теперь Эмиль чувствовал, как болтается одежда на его исхудавшем теле, у него часто болело то в ноге, то в колене, в груди или в затылке. Ему семьдесят три года, но, если не обращать внимания на худобу, он не желал признать себя стариком.

А Маргарита — считает ли она себя старухой? Когда он раздевается, на лице у нее возникает презрительная гримаса — она не понимает, что сама одряхлела куда больше, чем он.

В этом состоит еще одна их игра. В нее они сыграют попозже, когда поднимутся наверх, в спальню. На втором этаже три спальни. В день свадьбы супруги, понятное дело, легли вместе в той из комнат, где раньше спали родители Маргариты, а потом она сама с первым мужем. Она сохранила родительскую кровать орехового дерева, перовой матрас и необъятную перину. Буэн пытался ко всему этому привыкнуть. Несколько дней спустя он сдался, тем более что жена не соглашалась спать при открытом окне. Перебираться в другую спальню он не стал, а принес себе отдельную кровать и поставил ее рядом с кроватью жены.

Стены были оклеены обоями в мелкий цветочек. Сперва в спальне висели только две увеличенные фотографии в овальных рамах: на одной — Себастьян Дуаз, отец Маргариты; на другой — ее мать, которую свела в могилу чахотка, когда дочь была еще совсем мала. После, когда они уже перестали разговаривать, Маргарита рядом с отцовским повесила портрет своего первого мужа, Фредерика Шармуа. Судя по фотографии, это был худой, изящный мужчина с поэтической внешностью: тонкие усики, острая бородка. Он служил первой скрипкой в Опере, днем давал уроки.

Недели не прошло, как Буэн ответил на вызов, повесив у себя в изголовье портрет своей первой жены.

Каждый старался поддеть другого — так же, как во время раздевания. Они могли бы разойтись по разным комнатам, но оба не желали ничего менять в привычках, сложившихся с первых лет. Буэн почти всегда раздевался первым, стараясь вести себя при этом как можно целомудреннее. Но все равно ему

Вы читаете Кот
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату