основывать все его расчеты и планы на принципах, общих для всей нации. Так что ему достаточно было бы расслабиться, и он забыл бы свое положение еврея, если бы не чувствовал, что везде (мы в этом убедились) разлита эта почти необнаружимая отрава враждебность других. И не то удивительно, что есть неаутентичные евреи, а то, что пропорционально их меньше, чем неаутентичных христиан. Тем не менее, именно определенные поступки неаутентичных евреев послужили антисемитам источником вдохновения для сотворения их Мифа о еврее как таковом. В действительности, для неаутентичных евреев характерно то, что они проживают свою ситуацию, убегая от нее. Они выбрали отрицание своей ситуации или ответственности, или, наконец, отверженности, которая кажется им невыносимой. Это не обязательно означает, что они хотят уничтожить понятие «еврей» или что они определенно отрицают существующую 'еврейскую действительность', но их реакции, их чувства и их действия неявно направлены на разрушение этой действительности. Одним словом, неаутентичные евреи — это люди, которых другие люди считают евреями, и которые, оказавшись в этой невыносимой ситуации, избрали бегство. Ситуации, возникающие в результате, различны и не встречаются все одновременно у одних и тех же людей, каждую из них можно описать как дорогу бегства. Антисемит сближает и соединяет эти различные, иногда несовместимые дороги бегства и таким способом изображает портрет чудовища, который выдает за портрет еврея как такового; в то же время, этот портрет изображает сознательные усилия бегства от мучительной ситуации в виде наследственных черт, запечатленных на самом теле израэлита и, следовательно, не поддающихся изменению. Если мы хотим добиться ясности, мы должны разделить притянутые друг к другу части и возвратить независимость 'дорогам бегства', а не считать врожденным свойством то, что по своей сути является действием. Мы должны понять, что описания всех этих дорог могут иметь отношение только к неаутентичному еврею (термин «неаутентичный», разумеется, не несет в себе смысла морального осуждения) и что их необходимо дополнить описанием еврейской аутентичности. И наконец, мы должны проникнуться пониманием того, что, при всех обстоятельствах, путеводной нитью нам может служить только ситуация, в которой находится еврей. Если мы примем этот метод и будем строго его придерживаться, быть может нам удастся заменить грандиозный манихейский миф о еврее истиной, которая будет менее величественной, но более конкретной.
В чем заключается самая первая особенность антисемитской мифологии? Вот в чем: евреи, скажут нам, уж очень сложны, без конца занимаются самоанализом и мудрят. Их часто называют 'чересчур умными', не задаваясь вопросом, как эта склонность к анализу и интроспекции совмещается с той страстью к наживе и с тем слепым карьеризмом, которые им в то же самое время приписывают. Мы, со своей стороны, готовы признать, что выбор бегства предопределяет для некоторой части евреев — как правило, интеллектуалов — довольно устойчивую позицию рефлектирующего созерцателя. Но нам надо еще раз отдать себе отчет в том, что эта созерцательность не унаследована, для еврея это тоже одна из дорог бегства, — и именно мы его преследуем.
Штекель и ряд других психоаналитиков говорят в этой связи о 'комплексе иудея'; помимо того, многие евреи упоминают и комплекс неполноценности. Я не считаю неудобным употреблять это выражение, поскольку здесь подразумевается, что комплекс не приобретен извне, но что еврей прививает себе этот комплекс, выбрав неаутентичный способ проживания своей ситуации. В итоге, еврей позволяет антисемитам убедить себя и становится первой жертвой их пропаганды. Он соглашается, что если еврей существует, он должен иметь те черты, которые приписывает ему народное недоброжелательство, и, становясь мучеником в прямом смысле этого слова, старается на себе самом доказать, что «еврея» не существует. Его смятение часто приобретает специфическую форму — оно переходит в боязнь действовать и чувствовать по-еврейски. Медицине хорошо известны психастеники, мучимые страхом, что они убьют кого-нибудь, выбросятся из окна или произнесут неблагозвучное слово. С определенной мерой условности их можно сравнить с некоторыми евреями. Хотя тревоги еврея редко достигают степени патологии, но он позволяет отравить себя определенными представлениями, которые сложились о нем у других, и живет в страхе, что своими поступками подтвердит эти представления. Таким образом, мы, воспользовавшись снова термином, который недавно употребили, можем сказать, что его поведение постоянно внутренне переопределено. В самом деле, его поступки определяются не только теми мотивами, которые можно усмотреть в аналогичных поступках неевреев, — выгодой, страстью, альтруизмом и т. д., — они еще продиктованы стремлением радикально отличаться от канонически «еврейских» поступков. Сколько евреев обдуманно добры, бескорыстны и даже расточительны из-за того, что евреев принято считать жадными. Сказанное, заметим, никоим образом не означает, что им при этом приходится бороться со «склонностью» к скупости. Нет никаких причин априори считать иудея более скупым, чем христианина. Скорее, это означает, что их великодушные порывы отравлены решением быть великодушными. Спонтанность и обдуманный выбор смешаны здесь неразделимо; здесь преследуется цель одновременно и достигнуть некоего результата во внешнем мире, и, в то же время, доказать самому себе, доказать всем, что не существует такой 'еврейской натуры'. Поэтому-то многие неаутентичные евреи и играют роль неевреев. Многие из них рассказывали мне о своей занятной реакции на перемирие 1940 года. Известна выдающаяся роль, которую евреи играли в Сопротивлении; именно они составляли его главные силы до того, как в действие вступили коммунисты; в эти четыре года они проявили отвагу и решимость, поистине достойные преклонения. В то же время, некоторые из них долго колебались, прежде чем начать «сопротивляться», — им казалось, что Сопротивление уж слишком отвечает интересам евреев, и поначалу это их останавливало: они хотели быть уверены, что борются в качестве французов, а не в качестве евреев. Подобная щепетильность наглядно показывает специфический характер их размышлений. Ситуация еврея сказывается во всем, и он не в состоянии просто принимать решения на основе конкретного и четкого анализа фактов. Одним словом, к характерной для него рефлектированности он приходит естественным путем. Неуверенный и щепетильный, еврей не может только действовать или только думать, но он еще наблюдает за собой действующим, за собой думающим. Следует, однако, заметить, что еврейская рефлектированность не есть производное от абстрактной любознательности или от стремления к нравственному преображению, а является, по существу, практикой. Интроспекция для еврея — средство понять в себе не человека, а именно еврея, и понять он хочет для того, чтобы отрицать. Цель его не в том, чтобы выявить у себя те или иные недостатки и бороться с ними, но в том, чтобы своим поведением доказать, что этих недостатков у него нет. В этом объяснение и специфического характера еврейской иронии, чаще всего обращенной на него самого и являющейся выражением постоянного стремления посмотреть на себя со стороны. Еврей знает, что на него смотрят, поэтому, забегая вперед, он старается взглянуть на себя глазами других. Такой объективизм по отношению к самому себе — это еще одна уловка неаутентичности: пока он наблюдает за собой «безучастным» взглядом постороннего, он и в самом деле ощущает себя посторонним самому себе: он — другой человек, он просто свидетель.
В то же время он прекрасно понимает, что эта отстраненность от себя будет недействительной, если ее не подтвердят другие. Вот откуда происходит эта весьма часто встречающаяся у евреев способность к усвоению. Еврей поглощает любые знания с жадностью, которую нельзя объяснить абстрактной любознательностью, — в чем его интерес? Он хочет быть 'просто человеком' и ничем больше, — таким же человеком, как все прочие, и он надеется стать им, вникнув во все человеческие мысли и приобретя общечеловеческий взгляд на мир. Он развивает себя, чтобы разрушить в себе еврея, он хотел бы, чтобы к нему относился слегка измененный афоризм Теренция: Nil humani mihi