означающая её достоинство. Но теперь ведь в моде, и ей следуют даже многие поэты, считать всё дворянство дурным и глупым, а в людях низших классов открывать тем более высокие качества, чем ниже их место в обществе. Я другого мнения и нахожу такую точку зрения ложною. У людей высших сословий можно подметить много поразительно прекрасных черт характера. Мать моя рассказывала мне про это целую историю, и я сам могу привести их много. Мать была раз в гостях в одном знатном доме — бабушка моя, если не ошибаюсь, выкормила госпожу этого дома. Мать стояла в комнате, разговаривая со старым высокородным господином, и вдруг он увидел, что по двору ковыляет на костылях бедная старуха, которая приходила к нему по воскресеньям за милостыней. «Бедняга! — сказал он. — Ей так трудно взбираться сюда!» И прежде чем мать успела оглянуться, он был уже за дверями и спустился по лестнице. Семидесятилетний старик генерал сам спустился во двор, чтобы избавить бедную женщину от труда подниматься за милостыней! Это только мелкая черта, но она шла прямо от сердца, из глубины человеческой души, и вот на неё-то должен был указать поэт, в наше-то время и следовало бы воспеть её! Это принесло бы пользу, умиротворило и смягчило бы сердца! Если же какое-нибудь подобие человека считает себя вправе — только потому, что на нём, как на кровной арабской лошади, имеется тавро, становиться на дыбы и ржать на улице, а входя в гостиную после мещанина, говорить: «Здесь пахнет человеком с улицы!» — то приходится признать, что в лице его дворянство пришло к разложению, стало лишь маской, вроде той, что употреблял феспис. Над такою фигурой остаётся только посмеяться, хлестнуть её хорошенько бичом сатиры!
Вот какую речь держал пасторский сын; длинновата она была, да зато он успел в это время вырезать дудку.
В баронском доме собралось большое общество, наехали гости из окрестностей и из столицы; было тут и много дам — одетых со вкусом и без вкуса. Большая зала была полна народа. Священники из окрестных приходов сбились в кучу в один угол. Можно было подумать, что люди собрались сюда на похороны, а на самом-то деле — на праздник, только гости ещё не разошлись как следует.
Предполагалось устроить большой концерт, и маленький барончик тоже вышел со своею дудкой, но ни он, ни даже сам рара не сумели извлечь из неё звука, — значит, она никуда не годилась!
Начались музыка и пение того рода, что больше всего нравятся самим исполнителям. Вообще же всё было очень мило.
— А вы, говорят, виртуоз! — сказал один кавалер, папенькин и маменькин сынок. — Вы играете на дудке и даже сами вырезали её. Вот это истинный гений! Помилуйте! Я вполне следую за веком; так ведь и должно! Не правда ли, вы доставите нам высокое наслаждение своею игрой?
И он протянул пасторскому сыну дудку, вырезанную из ветви старой ивы, и громко провозгласил, что домашний учитель сыграет соло на дудке.
Разумеется, над учителем только хотели посмеяться, и молодой человек отнекивался, как мог, хотя и умел играть. Но все ужасно пристали к нему, и вот он взял дудку и поднес её ко рту.
Вот это была дудка так дудка! Она издала звук, протяжный и резкий, точно свисток паровоза, даже ещё резче; он разнесся по всему двору, саду и лесу, прокатился эхом на много миль кругом, а вслед за ним пролетел бурный вихрь. Вихрь свистел: «Всяк знай своё место!» И вот рара, словно на крыльях ветра, перелетел двор и угодил прямо в пастуший шалаш, пастух же перелетел не в валу, там ему было не место, — но в людскую, в круг разодетых лакеев, щеголявших в шёлковых чулках.
Гордых лакеев чуть не хватил паралич от такой неожиданности. Как? Такое ничтожество — и вдруг смеет садиться за стол рядом с ними!
Молодая баронесса между тем была перенесена вихрем на почётное место, во главе стола, которого она была вполне достойна, а пасторский сын очутился возле неё, и вот они сидели рядом, словно жених с невестою! Старый граф, принадлежавший к одной из древнейших фамилий, не был смещен со своего почетного места, — дудка была справедлива, да ведь иначе и нельзя. Остроумный же кавалер, маменькин и папенькин сынок, полетел вверх ногами в курятник, да и не он один.
За целую милю слышен был этот звук, и вихрь успел наделать бед. Один богатый глава торгового дома, ехавший на четвёрке лошадей, тоже был подхвачен вихрем, вылетел из экипажа и не мог потом попасть даже на запятки, а два богатых крестьянина, из тех, что разбогатели на наших глазах, угодили прямо в тину. Да, преопасная была дудка! Хорошо, что она дала трещину при первом же звуке, и её спрятали в карман — «всяк знай своё место».
На другой день о происшествии не было и помину, оттого и создалась поговорка: «Спрятать дудку в карман». Всё опять пришло в порядок, только два старых портрета, коробейника и пастушки, висели уже в парадной зале; вихрь перенес их туда, а один из настоящих знатоков искусства сказал, что они написаны рукой великого мастера: вот их и оставили там и даже подновили. А то прежде и не знали, что они чего- нибудь стоят, — где ж было знать это! Таким образом, они все-таки попали на почетное место: «всяк знай своё место!» И так оно в конце концов всегда и бывает, — вечность ведь длинна, куда длиннее этой истории!
Гадкий утенок
Хорошо было за городом!
Стояло лето. Золотилась рожь, зеленел овес, сено было сметано в стога; по зеленому лугу расхаживал длинноногий аист и болтал по-египетски — этому языку он выучился у матери.
За полями и лугами тянулись большие леса, а в лесах были глубокие озера. Да, хорошо было за городом!
Прямо на солнышке лежала старая усадьба, окруженная глубокими канавами с водой; от стен дома до самой воды рос лопух, да такой большой, что маленькие ребятишки могли стоять под самыми крупными листьями во весь рост. В чаще лопуха было глухо и дико, как в самом густом лесу, и вот там-то сидела на яйцах утка.
Она должна была выводить утят, и ей это порядком надоело, потому что сидела она уже давно и ее редко навещали — другим уткам больше нравилось плавать по канавам, чем сидеть в лопухах да крякать с нею. Наконец яичные скорлупки затрещали.
— Пип! Пип! — запищало внутри. Все яичные желтки ожили и высунули головки.
— Кряк! Кряк! — сказала утка. Утята быстро выкарабкались из скорлупы и стали озираться кругом под зелеными листьями лопуха; мать не мешала им — зеленый цвет полезен для глаз.
— Ах, как велик мир! — сказали утята.
Еще бы! Тут было куда просторнее, чем в скорлупе.
— Уж не думаете ли вы, что тут и весь мир? — сказала мать. — Какое там! Он тянется далеко-далеко, туда, за сад, в поле, но там я отроду не бывала!.. Ну что, все вы тут?
И она встала.
— Ах нет, не все. Самое большое яйцо целехонько! Да когда же этому будет конец! Я скоро совсем потеряю терпение.
И она уселась опять.
— Ну, как дела? — спросила старая утка, которая пришла ее навестить.
— Да вот с одним яйцом никак не управлюсь, — сказала молодая утка. — Все не лопается. Зато посмотри-ка на малюток! Просто прелесть! Все, как один, — в отца.
— А ну-ка покажи мне яйцо, которое не лопается, — сказала старая утка. — Наверняка это индюшечье яйцо. Вот точно так же и меня однажды провели. Ну и было же мне с этими индюшатами хлопот, скажу я тебе! Никак не могла заманить их в воду. Уж я и крякала, и толкала — не идут, да и только! Ну-ка, покажи яйцо. Так и есть! Индюшечье! Брось его да ступай учи деток плавать!
— Посижу уж еще! — сказала молодая утка. — Столько сидела, что можно и еще посидеть.
— Как угодно! — сказала старая утка и ушла.
Наконец лопнуло и большое яйцо.
— Пип! Пип! — пропищал птенец и вывалился из яйца. Но какой же он был большой и гадкий!
Утка оглядела его.