ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Через час явился Хлюстиков с распухшим лицом и глазами как у кролика; он прибыл пешком, расставшись с своей компанией на рассвете дня, в то время когда Петр Иванович свалился на одну из приготовленных для нас постелей.
— Что ж ты так долго путешествовал, моя радость? — спросил граф.
— Гм, гм, мы на пути, этак, вздремнули. «Вот на пути село большое», — затянул было Хлюстиков, но голос изменил ему. — Граф, ваше сиятельство, голубчик, прикажи Петрунчику рюмочку… душу отвести! Смерть, так вот и горит!..
Нечего делать: видя страдание Петрунчика и твердое его обещание исправиться, поднесли ему рюмочку и сдали его Артамону Никитичу на руки для приведения в надлежащий человеческий вид. Тот свел его и уложил в одну из брик. Между тем люди позавтракали, рассадили борзых и стаю, впрягли лошадей и тронулись в предстоящий нам далекий путь.
В полдень, при ясном солнечном небе и этой нетомящей теплоте осеннего дня, мы сели в открытую коляску и поехали на полных рысях. Прижавшись боком к мягкому кузову, я молча курил сигару и лениво глядел на бегущие мимо нас грядки однообразных полей; солнце светило по-летнему; по темной зелени перелесков играл подсохший лист, поблескивая золотистыми искорками, словно редкая седина в голове еще не устаревшего человека, цепляясь концами за жниво, кругом нас плавала длинная паутина: ее было столько, что издали, на припоре света, поле было как будто накрыто хрустальным ковром; даль терялась кругом в глубоком тумане; кой-где гуляло стадо по изложинам: курился дымок, две-три бабы вертелись с граблями по жниву, да стрепета свистели крыльями, перелетывая стаями с пашни на пашню.
— Вот и бабье лето подошло, — проговорил наконец Лука Лукич, поймав летучее волокно паутины.
— Да, как бы не пошло на сушь; тогда плохо! — прибавил Атукаев в раздумье.
(Не по душе это бабье лето псовому охотнику; ему — изгарь, прохолодь, частые перемочки, серые деньки…)
Спутники мои снова молчали, глядя по-моему в даль; граф, как казалось мне, был озабочен какою-то неотвязной мыслью.
— Которое сегодня число? — спросил он после изрядного срока.
— Седьмое, ваше сиятельство! — отвечал Артамон Никитич, покачиваясь на лакейском местечке.
— Шутка, как летит время! Я боюсь, как бы наш заправляло не тронулся без нас. Мы два дня просрочили.
— Да, я сам только что об этом думал, — прибавил Бацов.
— Не извольте сумлеваться, ваше сиятельство! Алексей Николаевич не тронутся без нас, для того, что уж если они дадут слово, так можно сказать, что наверное… — возразил успокоительно Артамон Никитич.
Больше, кажется, и не было речей во всю дорогу. В два часа подъехали к дому Степана Петровича Стерлядкина. Кругом надворное строение и вообще вся усадьба поблескивала на манер тех ярких пейзажей, какие малюют продавцы игрушек на детских складных картинках. Все было уравнено, подсажено, подновлено, подкрашено; даже в саду, как я увидел после, в конце аллеи, упиравшей в простой частокол, была дощатая стена с намалеванным на ней каким-то фантастическим замком, с морем, с кораблем и скалами, на которые было потрачено не менее полупуда охры. Хозяин радушно встретил нас верхней ступеньке крыльца и проводил в дом, где стоял уже накрытый стол. В гостиной, за зеленым столиком, трудились четверо общезнакомых нам соседей: они добивали пульку — по маленькой. Стерлядкина чествуют вообще как старого холостяка и хлебосола, но вместе с тем понимают его как человека, который «молотит на обухе рожь», и говорят, что у него каждая копейка прибита алтынным гвоздем. Тут, как кажется, дело не обходится без зависти, потому что Степан Петрович, как человек «печный», скопил порядочный капитал, и все те, которые трактуют его скопидомом и сквалыгой за глаза, большею частью держат себя на — «придите поклонимся», и только люди независимые на манер Бацова, обходятся с ним запросто.
— Ну, Лука Лукич, поздравляю. Слышали мы, как Карай, тово… Отлично! Отлично! Можно чести приписать! — басил один из игроков, протягивая через стол пятифунтовую мягкую кисть к Бацову.
— Да от кого вы слышали?
— А вот Степан Петрович не нахвалится; просто чудо что, говорит…
— Совсем не то я вам говорил, господа! — перебил Стерлядкин, подмигнув нам глазом. — Я и теперь готов повторить мои слова: Карай, точно, собака надежная и будет со временем скакать порядочно, когда сложится, потому что вчера он ни на пядь не отставал от Азарного. Не правда ли, граф?
— Да, я видел… — начал Атукаев.
— Пустяки, господа! Этим вы меня теперь не взбелените, а ты говори-ка дело, а не юли!.. — возразил Бацов, бросая шапку на одно из кресел.
— Да я и говорю тебе дело… Что ж, Карай собака ладная, и с ногами. Хочешь менка? Я готов, хоть на Азарного… и придачи немного возьму…
— У, щучья пасть! Придачи! Тоже суется с Азарным! Нет, ты, брат, его теперь припрячь подальше, а то, пожалуй, и вправду мыши хвостик отточат!..
Подобные перекоры шли у них до тех пор, пока мы не уселись за трапезу. Спасибо Степану Петровичу, мастер кормить! А серебра на столе у него было видимо-невидимо. Из двух ваз по концам торчали засмоленные горлушки бутылок. Ели все исправно. В одном конце стола оставались прибора четыре незанятых: кто-то обратил на это внимание.
— Да я полагал, что подъедут еще наши мелкотравчатые, — отвечал хозяин.
С легкой руки Стерлядкина начался у нас подробный рассказ о вчерашнем вечере у Петра Ивановича. Граф говорил обо всем легко и шутя, но Лука Лукич, при воспоминании об ужине и клопах и, по поводу их, о Ганьке и Мотрюхе, а в особенности о положении Каролины Федоровны, сильно раздражался и говорил обо всем чуть не с проклятиями.
— Нет, любезному племянничку, — повершил Стерлядкин (Петр Иванович был ему сродни), — как видно, не миновать сумы, если он поведется дальше с этим пройдохой. Извините, Андрей Васильевич, — обратился он к одному из гостей, — я говорю о Трутневе: он вам как-то сродни… Из песни слова не выкинешь.
— Что ж, — отвечал тот, — против правды возражать нельзя. Притом же вы сами знаете, что этот Трутнев сидит у меня вот тут! — гость показал на затылок.
— Пустяки! — вмешался Бацов. — Никогда не поверю, чтоб какой-нибудь Трутнев заставил меня делать то, противно и совести и всему…
— Чудак! Ты вот говоришь и горячишься, не зная дела! Да знаешь ли, что Петру Ивановичу теперь остается делать только то, что Трутневу угодно. Он не смеет без него шагу ступить. Трутнев богаче его вдесятеро!
— Что ты мне толкуешь! Пустяки, брат! Трутнева сотояние я знаю… Давно ли он ездил на колымажке, в нанковом сюртучке и выпрашивал по пудикам, чтоб кормить семью. И отец-то его было больше ничего, как однодворец: сам пахал…
— Я это знаю не хуже тебя, да дело, в том, что Трутнева состояние теперь не вогнешь и во сто тысяч!
— Как же это могло случиться?
— Выходит, могло, коли случилось! А дело склеилось само по себе, без нашего ведома. Как вышел в отставку мой чудо-юда (тогда он был все не то, что стал теперь), Трутнев, вот в том самом сюртуке, что и тебе памятен, и шасть к нему на двор… дескать: «Отставной корнет уланский! По бедности, жену имею, трое детей… осмеливаюсь просить, что милость будет…» И так далее. «Как! — крикнул гусар, всплеснув руками. — Улан! кавалерия! (Наш брат, пехота, у них нипочем!) Прошу садиться!» А тот, не будь дурак,