выше определенных возможностей ничего выжать из этого труда нельзя), — кроме этих коробивших его и теперь слов о наживе и обогащении, было прямо сказано, что самовольничать ни в колхозном, ни в каком ином производстве недопустимо и что нужно во всем (главное же, в оплате труда) придерживаться установленного порядка вещей и общепринятых законов. — Что государству выгодней, это не в счет, а что человек заработал, глаза колет. Дело ли это?

— Не дело. Документ тот сохранился?

— А как же! — И Парфен велел принести его.

— Это важно, — сказал Лукин, когда документ был принесен и показан ему. — Это очень важно, — подтвердил он, возвращая его Парфену и прося не потерять его.

'А я себя терзал, — подумал он, встав и принимаясь прохаживаться за спиной Парфена. — Обстоятельства, вот они! Обстоятельства всегда выше нас'. Оп видел, что ему было чем оправдаться перед Комлевым. Но вместе с тем как он видел, что ему было чем оправдаться перед московским представителем, оправдаться перед собой, он чувствовал, было нельзя; нельзя было отбросить то — семейные неурядицы, — что помешало тогда вникнуть в суть дела; и неурядицы, о которых невозможно было рассказать никому, как раз и заставляли его теперь возбужденно прохаживаться взад-вперед за спиной Парфена.

XI

Лукин считал себя человеком прямым, честным, и поступки, совершавшиеся им, вытекали, казалось ему, из этих правил. Заботы о престиже района, когда он старался повезти областное руководство, приехавшее к нему, не в тот колхоз, в котором похуже, а в котором получше, подавая прежде сигнал председателю, чтобы успел приготовиться к встрече, — заботы эти не только не представлялись отклонением от правил, которым он неукоснительно, как он думал, следовал (и требовал, чтобы следовали другие), но, напротив, только утверждали в нем этот принятый им принцип жизни. Теперь, в Зеленолужском, когда о судьбе эксперимента и судьбе Сошниковых стало яснее Лукину, когда был обнаружен документ, которым можно было прикрыть свои и не свои упущения (и Лукин уже ясно видел, как сделать это), когда только оставалось, следуя привычному правилу, сказать Парфену, чтобы подготовился к встрече Комлева, что на доступном всякому человеку языке означало — скрыть, что не с лучшей стороны могло оттенить колхоз да и самого Парфена в деле с экспериментом, и выпятить, что было выигрышным и раскрыло бы основательность и продуманность действий всех звеньев цепи от колхоза до райкома, Лукин вдруг почувствовал, что не может сделать этого. Он увидел (по искренности к нему Парфена, за спиной которого ходил), что нельзя было сказать зеленолужскому председателю этого, что в другой обстановке не вызвало бы никаких затруднений; нельзя было, во-первых, потому, что Парфен по теперешней искренности своей мог не так понять все, и, во-вторых, что особенно останавливало Лукина, было вновь пробудившееся в нем прежнее отношение к эксперименту как к делу государственной важности. Он вспомнил, сколько надежд связывалось у него с завершением этой затеи зеленолужского председателя с посемейным закреплением земли — не личных, а общественных, когда он думал о развитии деревни, строил планы, выдвигал положения и спорил с Сухогрудовым; то, что всегда жило для него в рассуждениях о благе народа, соединилось затем в этом практическом деле, которое он так уверенно и смело поддержал тогда. Он вспомнил, как разговаривал на поле с Сошниковым-старшим и особенно с Сошниковым-младшим, стоявшим с женой у комбайна. 'Сколько было радости труда на их лпцах, сколько молодой проснувшейся любви в них', — подумал теперь о них Лукин, и это ожившее в нем чувство к Сошниковым, возвышавшее его, не позволяло успокоиться и определиться ему.

— Можем ли мы повторить эксперимент? — вдруг, остановившись почти у двери, до которой дошел, п: повернувшись от нее к Парфену, спросил Лукин. — Дело-то стоящее. Разумеется, прежде обговорим все с планово-финансовыми органами, — с усвоенной им привычкой опередить собеседника, чтобы вести разговор, добавил он. — Соберем народ, поговорим. — Он вернулся к креслу и опять сел напротив Парфена. — Ну, что молчишь? — сказал он.

— Собрать можно, но как говорить, как в глаза смотреть людям?

— Как партия учит: прямо и правду.

Парфен покачал головой.

— Почему? — спросил Лукин.

— Да потому: мы же не удочку с червяком в пруд закидываем.

Кто понял бы, того нет, а кто остался, тому — день до вечера. Ты думаешь, с Сошниковым было просто? Э-э, — протянул Парфен, — ничего просто не бывает. Просто и лошадь не подставит шею под хомут. — Он усмехнулся, словно приятно ему было употребить слово «хомут» в том значении, в котором он употребил его сейчас. — Нельзя, как в той, помнишь, притче о колобке: пустили с горы и думаем, что он будет катиться вечно. А он вечно катиться не может. Нельзя только о планах, о планах, надо и о смысле жизни поговорить. Ты вот предлагаешь повторить эксперимент, а ведь это не эксперимент, а смысл нашей сельской жизни, — сказал Парфен, опять и по-новому открываясь Лукину.

— Ну, смысл нашей сельской жизни — хлеб, — неторопливо произнес Лукин, не привыкший уступать в разговоре и почувствовавший опасность в том, о чем начал зеленолужский председатель. — Хлеб, которого ждут от нас, — уточнил он, вполне удовлетворенный этой фразой, против которой, он знал, трудно будет возразить что-либо. — Хороши мы будем со своимп поисками смысла жизни, когда с нас требуется одно — хлеб! — И теперь уже он усмехнулся, глядя на Парфена и приглашая усмехнуться и его над тем, что так просто и ясно объяснялось.

— Может быть, вчера я бы еще согласился, — ответил Парфен, отвергая своим мрачным видом приглашение Лукина. — Но сегодня, извини, сегодня не могу и не буду. Хлеб, известно, всему голова, так всегда говорили. Но это же труд, это же кровь и пот найти.

А труд — это жизнь, а жизнь — ее разве только в казармах разумно подчинять одной воле. Человек, имеющий дело с землей, не может быть скован, и мы должны думать, думать и думать об этом. Земля обесплодеет — можно восстановить, а человеческая душа? Ее удобрениями не подкормишь. Да что, да первый ли раз говорим об этом? — заметил Парфен. — Вот, читал? — И он, потянувшись, взял со стола небольшую, в мягкой обложке книгу и подал Лукину.

Это былп записки известного в области председателя колхоза, выпущенные отдельной книгой.

— Да, видел, — сказал Лукпн, не читавший этой кпиги, а только листавший ее (по тому укоренившемуся автоматизму: 'А что может быть в пей, кроме прописных истин?').

— Он тоже говорит про хлеб, — уточнил Парфен.

— Хлеб, хлеб, хлеб, — несколько раз повторил Лукип и, поднявшись, опять принялся ходить за сппной Парфена.

— И мясо, и молоко, и картофель, — перечислил Парфен.

— Да, и мясо, и молоко, и картофель, а как ты хотел? — приостановившись за спиной зеленолужского председателя, произнес он с раздражением. Ему не нравилось, что его не понимали.

С минуту подождав, не скажет ли зелеполужскпй председатель еще что-либо, и успокоившись за это выкроенное для себя время, Лукин затем вновь и уже тоном, исключающим возражения, заговорил о том, что партийному человеку, тем более руководителю хозяйства, не к лицу прикрываться общими рассуждениями, если даже рассуждения эти о смысле жизни.

— Смысл жизни у нас один, мы строим социалистическое общество, вот и весь смысл, — уточнил он, искренне полагая, что нет ничего конкретнее этого. — Давай прикинем наши возможности и согласуем общую точку зрения. Московское начальство, оно же спросит, что м ы думаем и готовы ли повторить эксперимент.

— Ты ужинал? — спросил Парфен, молча выслушавший Лукина. — Пойдем ко мне, там, за столом, и обсудим.

— Что ж, пойдем, — согласился Лукин.

Дом Парфена был недалеко от правления, и они, выйдя на середину улицы, где был асфальт, размеренным шагом отправились пешком. Лукин, возбужденный своим наступательным, какой только что вел, разговором, опять начал было развивать мысли о хлебе, то есть о том конкретном, как уточнил он, что было потребностью дня, а не поисками и мечтой о будущем, но оттого ли, что Парфен не отвечал и даже не поворачивал голову в его сторону и вместо привычной кабинетной обстановки со столами, шкафом и стульями и электрическим освещением была только ночная деревенская улица с вросшими будто бы в землю по обе стороны ее (как это обычно кажется в темноте) избами и фонарями на столбах, отстоявшими друг от друга настолько, что от одного освещенного желтого пятна к следующему надо проходить через глухое темное пространство, — от этой ли перемены обстановки, повлиявшей на перемену настроения, или просто оттого, что в окружении естественной красоты всякая назидательность всегда кажется фальшью, мысли его оборвались, голос смолк, и он, как и Парфен, остаток пути шел молча, прислушиваясь к деревенской тишине и возникавшим в душе чувствам.

XII

За ужином они опять говорили об эксперименте, и Парфен уже не возражал Лукину. Он готов был подобрать людей, чтобы повторить дело, потому что — стоящее, как подтвердил он, сомневаясь лишь в том, что это ли интересует Москву.

— Вот над чем надо подумать, — сказал он, когда они после ужина вышли на крыльцо, чтобы подышать свежим ночным воздухом.

— Думал, — ответил Лукин. — Главное, ни телеграммы, ни письма. Звонок из обкома, потом из Москвы.

— Но вопрос-то как ставился?

— Вопрос ставился так: все! Все, что связано с экспериментом.

— Там, где все, там либо ничего, либо ищи подоплеку.

— Может, и так, а может, и не так. Нельзя жить с недоверием. Одно делаем, так что — будем засучивать рукава.

— Куда деться, засучим. Только мне уж, наверное, в последний раз.

— В последний не в последний, а никто к нам не придет устраивать нашу жизнь. Люди всегда достойны того, что они имеют, мудро кто-то сказал. А хочешь большего, засучивай рукава, просто и ясно.

— Когда еще говорили: каковы сами, таковы и сани, — подтвердил Парфен. — А выходит, мудрость эта будто бы и не про нас.

…Сопровождаемый партийным секретарем колхоза и председателем, Лукин утром еще раз осмотрел хозяйство, поговорил с бригадирами и активистами

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×