— На Аэропортовскую, — сказал он таксисту, удобнее усаживаясь на переднем сиденье, как он всегда любил ездить, и поправляя на себе костюм, чтобы не помять его.

Он застал Ольгу в тот момент, когда она, только что выпроводив Тимонина, с которым провела ночь, была еще в халате, неприбранная, непричесанная и допивала за кухонным столом остывавшую чашечку косре. Вся еще под впечатлением объятий с Тимониным (и с чувством тепла и слов, какие тот говорил ей), она была так удивлена появлением мужа, что в первую минуту только смотрела на него и не могла ничего сказать ему.

— Ты? — затем спросила она. — Ну и что же ты этим хочешь сказать?

— Я рад тебя видеть, Ольга. Я был в Венгрии и так соскучился, — сейчас же проговорил он, как будто не было никакой размолвки между ними. — Ты не представляешь, как я рад, что застал тебя, — снова сказал он, подойдя, обняв и целуя ее. Он взял ее на руки и, пройдя с ней в глубь комнаты, опустил на диван перед собой, всматриваясь в ее смущенное и покрасневшее от неловкости лицо. Он находил в этом подсушенном будто и заостренном лице ее то, что он красивого всегда находил в нем, и не хотел отрывать от нее взгляда. — Ты не представляешь… Я знал, я чувствовал, что ты здесь, — видя, что эти слова действуют на нее, повторял он. То, что она не оттолкнула, когда он переносил ее, было для него признаком примирения, и он, торопясь закрепить это примирение, прижал ее холодные влажные ладони к своим щекам.

— Нет, Ольга, это счастье, что мы опять вместе, — выждав минуту, повторил он, возбуждаясь от близости и доступности ее. — Я столько думал о тебе.

— Но думала ли я? Ты меня спросил? — высвобождаясь от него, решительно сказала она. — Или я уже не в счет? — И она, встав и отойдя к окну, принялась расчесывать свои длинные и редкие черные волосы, стоя спиной к мужу — вся такая же для него, какой он помнил ее (по пензенской своей квартире), когда перед сном, прежде чем лечь, она подходила к зеркалу и, подняв оголенные руки, начинала прибирать и заплетать в косу прежде рассыпанные по плечам и спине волосы. Он хорошо помнил эти ее движения, на которые смотрел теперь, и в душе его не только не было огорчения пли обиды на нее, но, напротив, он готов был как будто не то чтобы простить все ей, но готов был сам повиниться перед ней, хотя и не знал, в чем состояла его вина.

Ольга продолжала стоять к нему спиной и обдумывать свое положение.

С тех пор как опа видела в последний раз мужа, ей казалось, что она пережила столько, что была теперь другой, чем прежде, тогда как на самом деле не только не была другой, но все дурные привычки ее и желания, исходившие от сознания того, что она литератор и, значит, человек особенный, имеющий право претендовать на особое место в обществе, лишь сильнее здесь, в Москве, укрепились в ней. Она, в сущности, не жила эти месяцы (в том понимании полезности труда и духовного обогащения, что мы обычно подразумеваем под словом 'жизнь'), но оставалась в кругу тех же своих пензенских интересов и страстей, целью которых было лишь всегда быть на виду и признанной всеми. Для чего надо было быть на виду и признанной всеми, она не говорила себе, но она постоянно думала о средствах, какими можно было достичь цели, и надеялась на Тимонина, который, однако, только обещал все и не делал ничего, как он обычно обещал всем и не делал, и Ольгу оскорбляло и мучило это. После ссоры с ним на карнауховской даче она не хотела слышать о нем, но вскоре убедилась, что без него было трудно обойтись ей, и вновь нашла способ повидаться с ним и допустила его к себе. Ей тяжело было сделать это, как будто что- то тошнотворное предлагали проглотить ей, и как она затем ни подавляла в себе ощущение тошноты, уверяя, что: 'Куда он денется? Он мой, и я заставлю его сделать то, что он обещал (что в ее понимании было жениться на ней, как если бы она была уже свободна)', — теперь, когда за спиной был муж и смотрел на нее, ей особенно неприятно было чувствовать себя обманутой Тимониным. Она даже на минуту как бы застыла с расческой в руке — так мучительна была ей ее беспомощность. Ее оскорбленному чувству нужен был выход, и она с той логикой, как это делает большинство женщин, по которой всегда и во всем бывают правы только они, сейчас же сказала себе, что во всех ее мучениях (и в этом унижении и стыде, что допустила к себе Тимонина) был виноват муж. 'Кто же еще? Разве не из-за него я здесь и разве не из-за него переношу все это?' И этого ей было вполне достаточно, чтобы не только почувствовать, но поверить в то, что она и в самом деле чиста; и оттого, что она была чиста, что во всех страданиях, каких натерпелась она, повинен был муж, который допустил все, она только с большим пренебрежением думала теперь о нем и с холодностью и спокойствием ожидала его объяснений.

— Ты был в Венгрии? — затем повернувшись к мужу, спросила она, хотя секунду назад не собиралась говорить с ним об этом. — Я не ослышалась? — добавила она, ловя глазами взгляд мужа и сосредоточиваясь вся на этой как будто вдруг открывшейся ей перспективе, что в служебной карьере мужа произошло что-то важное, чего она не знала, но чем надо было, пока не поздно, воспользоваться ей (все для тех же своих целей, о которых она, впрочем, никогда открыто не говорила мужу, боясь, что оп по поймет ее). Она сейчас же уловила то для себя главное в изменившемся положении мужа, что ей всегда представлялось престижным в людях, то есть возможность (по должности) заграничных поездок, и в том своем всегдашнем выборе между Тпмониным и мужем, в котором прежде всегда отдавала предпочтение Тимошшу, она почувствовала теперь, что предпочтение могло быть отдано мужу; и в соответствии с этим новым ходом мыслей (чтобы не упустить, что могло принадлежать ей) на лице ее вместо холодности и отчуждения появилось то теплое выражение, с каким она обычно, когда хотела успокоить и привлечь к себе мужа, смотрела на него.

— Что же ты молчишь? — спросила она, голосом еще более давая понять, как она чиста перед ним.

— Смотрю на тебя, — ответил Дорогомилпн, видя лишь это потепление на ее лице, по-своему понимая значение его и подаваясь вперед, чтобы обнять ее. — Я больше месяца был в Венгрии и столько повидал, столько интересного привез, что… вылезти нам надо из лодки, в которой сидим, вылезти, чтобы сдвинуть ее!

Для Дорогомилина с того дня, как он расстался с Ольгой, произошло столько событий, обогативших и изменивших его, что он. глядя теперь на жену (и на прошлую свою жизнь с ней), смотрел на все иным, новым и восторженным взглядом. То, как он в прошлом жил с ней, казалось ему, было нелепым и глупым заблуждением; то, как мог бы построить с ней жизнь теперь, представлялось так, будто поле, прежде обозримое только у ног, виднелось с высоты со всеми своими возможностями и выгодами расположения. Пережитое им, когда он смотрел на Лору с ее детьми и на всю обстановку в доме брата, и повторенное затем это же чувство, когда наблюдал за Маргит, завидуя Яношу (завидуя, в сущности, тому, что есть обычные, нормальные семейные отношения), он переносил теперь на Ольгу, примеривая невольно взглядом, как бы ей подошло быть на месте Лоры пли Маргит, и находя (с тем чувством удовлетворения, что он не ошибся в свое время, женившись на ней), что она была не хуже, по лучше как женщина и привлекательнее их. 'Как же я не видел и не понимал этого раньше и не сделал того, что сделали у себя брат Николай и Янош (то есть не создал топ самой семейной атмосферы в доме, в которой, как он ясно видел теперь, как раз и заключено было счастье жизни). Я обвинял ее, но как же я мог обвинять ее?' — думал он, этим своим оценивающим взглядом продолжая смотреть на нее.

Он как будто не связывал то, что было его личным делом (свою жизнь с Ольгой), с тем, что обновленного было в сознании его по отношению к общественному устройству (поразивший его европейский рационализм, о котором он снова думал, что можно было с пользою применить его здесь), но все это само собою было объединено в нем и представляло цель, к которой он был устремлен теперь.

— Мы думаем, что мы живем и пет нигде и ничего лучше нас, — не разграничивая общественного и личного, а видя в единстве этом целостный идеал жизни, продолжал Дорогомшшн, в то время как для Ольги не только непонятны были эти его слова, но она сейчас же почувствовала за этими словами ту знакомую ей и осуждавшуюся ею в муже беспредметную демагогию, за которой как за стеной всегда бывало скрыто конкретное дело. Ей хотелось услышать от мужа пе это, а другое, что подтвердило бы ей ее обнадеживающие предположения; но Дорогомилину казалось, что то, что он говорил, не могло не представляться интересным ей, и продолжал восторженно: — Ты понимаешь, я как будто заново родился после этой поездки. Круг жизни, он не ограничен нашим двором, нашей областью или нашим государством, если хочешь.

— Ты не ответил на мой вопрос, — остановила его Ольга. — Хочешь поесть? Я приготовлю кофе.

XLVII

Пока Ольга готовила кофе и переодевалась затем, чтобы выйти к столу, Дорогомилин был предоставлен себе и прохаживался по комнате с тем углубленным в себя выражением, будто мпр вещей в этой незнакомой ему квартире, где он застал Ольгу (и который о многом мог бы рассказать ему), — мпр этот настолько мало места занимал в общем пространстве нарисованного им идеала жизни, что не было нужды присматриваться к вещам; и по ходу развития этого идеала, как по ходу шагов, он будто слышал поступь того надвигавшегося времени (тех грядущих в наступающем десятилетии перемен), в котором он знал, что и как делать ему; и оп точно так же прислушивался к шорохам за дверью, где переодевалась Ольга, чтобы обновленною явиться перед ним, и был весь в ожидании, какою увидит ее.

'Они говорят о нас, что у нас монолит и что все мы едины во мнении по любому вопросу, — вместе с тем про себя говорил оп, Думая уже не о Венгрии, но о Европе вообще и дискутируя с ней. — Но они только упрекают нас в том, в чем мы сильны, и не видят при этом своего смешного положения'. В то время как он смотрел на дверь, из которой должна была выйти Ольга, он продолжал этот спор, где всякий ответ противоположной стороны был только предположительным ответом, в котором все могло быть легко опровержимым.

— Ну вот, можно и к столу, — сказала Ольга, с голубыми тенями под глазами и со всеми своими привычными красками но лице выходя из своей комнаты.

Она была в том желтом кримпленовом платье, в каком она знала, что правилась Тимоиину, и в каком, опа чувствовала, была хороша и должна была понравиться мужу. Платье это здесь, в Москве, было еще более укорочено ею, чем опо было укорочено в Пензе (провинция всегда отстает в моде) и ноги ее были так оголены, что в первую мппуту непрнлпчно было смотреть на них. Но ногн эти былн красивы, как было краспво все улыбавшееся теперь ее маленькое смуглое лицо в обрамлении черных, рассыпанных по плечам и спине волос, и Дорогомилпн, успевший отвыкнуть от стиля своей жены и видевший по-иному идеал женщины, — Дорогомплпн на мгновенье замер, глядя на нее. На него как бы повеяло прошлым, от которого он отказался как от ненужного, отягчавшего в пути груза. 'Да нет, что я, все это не так', — вместе с тем сказал он себе, в то время как смотрел на Ольгу: и в том колеблющемся состоянии — принять или не принять ее такой, — в каком в это мгновенье он находился, он не мог не склониться к тому, что должен принять ее; отвечая на ее улыбку своею мягкою и доброжелательною улыбкой, он подошел к ней и взял ее руку.

— Может быть, мы отметим как-нибудь получше эту нашу встречу? — сказал он. — Пойдем куда-нибудь в ресторан.

— Сейчас? Так?

— А что нам еще нужно?

— Ну хорошо, если ты хочешь, — согласилась Ольга. — Я только взгляну на кухне, все ли выключено.

Спустя полчаса они сидели в ресторане гостиницы 'Россия'

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×