зная, радоваться или огорчаться ей. Она, как и Сергей Иванович, была счастлива в этот день; но известие о суде, которого она еще недавно так ждала, — известие это не входило в круг ее теперешнего счастья, а только разбивало его, и ей было грустно и не хотелось идти к отцу.

Конец третьей книги

КНИГА

ЧЕТВЕРТАЯ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

До начала нового, 1967 года оставалось чуть больше двух недель.

По Москве уже были открыты елочные базары, и всюду в толпах людей чувствовалось праздничное настроение. Завершался год — тот условный виток жизни, какой люди сами определили для себя. С точки зрения государственной виток этот представлялся успешным. Казалось, что поставлена была еще одна веха в истории, по которой будущие поколения смогут судить о величии свершенных дел. Но хотя экономика, как и положено ей, продвинулась еще на шаг к общему благополучию, благополучие это, разделенное на миллионы частей, было так незначительно, что с точки зрения отдельной семьи не замечалось и не воспринималось, и жизнь людей с их беспокойством и поисками выхода из того положения, в каком оказывались они и в плане личном и в плане общественном, с их разочарованиями, радостью, любовью, ненавистью, желаниями карьеры и славы, — жизнь эта, не подходившая ни под какие условные измерения, была и в канун Нового года точно такой же, какой была и в начале, и в середине лета, и год, и два, и десять лет назад. Компас общественного беспокойства продолжал показывать в сторону деревни, но в поисках разрешения деревенского вопроса вместо одних, правильных путей выбирались другие, словно и в самом деле не было в стране людей, способных реалистически взглянуть на дело; интеллигенция, та, определенного положения, обретавшая влияние, которой казалось, что решение всего и вся зависит от поднятия 'национального духа', старалась поднимать этот дух главным образом в себе, потому что на другие дела нужны были иные, более серьезные усилия, а народ — то есть те простые люди, для которых, как для Павла Лукьянова пли Парфена Калинкина, жизнь была не предметом исследования, а тем, что были они сами, — народ был поглощен заботами о труде и воспитании, из которых всегда складывалась и будет складываться основа общей жизни.

…Несмотря на то, что в Москве Лукину дали ясно понять после его выступления в Кремлевском Дворце съездов по поводу зеленолужского эксперимента, что существует общепринятый принцип хозяйствования, отступать от которого не положено никому; несмотря, главное, на то, что он вроде бы согласился, будто эксперимент открывал некую дверь для личного обогащения, — в Мценске, когда все нерешенные деревенские проблемы опять окружили его и он опять столкнулся с тем, что нельзя было уже решить только залатыванием старого, как делалось прежде, а требовало обновленного подхода ко многим не оправдывавшим теперь себя формам жизни, он постепенно начал приходить к мысли, что в отдельных кабинетах на Старой площади, видимо, не совсем правильно поняли его, надо найти способ вернуться к разговору о семейно-звеньевом закреплении земли. 'Та же техника, те же удобрения и на том же поле, но делали все как будто другие руки, — вновь просматривая результаты эксперимента, думал Лукин. — Ну и что, что Сошниковы заработали больше? Они больше сдали зерна, себестоимость которого ниже общеколхозной, так что же тут плохого? Выгодно ли это государству или невыгодно — вот как следует ставить вопрос, и при чем тут отступление от общепринятого принципа?' — продолжал он. В его представлении все это выглядело как замена одних колес в обычной деревенской телеге другими, более надежными и современными.

Но в то время как пример для сравнения, который он брал, был настолько очевиден, что не было нужды пояснять его, в деле с экспериментом все обстояло сложнее и требовало, он видел, теоретических обоснований; и он, несмотря на занятость партийными делами, которых в райкоме всегда уйма, приступил к поискам этих необходимых теоретических обоснований.

Прежде всего он обратился к общественному мнению, которое формировалось более не вокруг вопросов деревенской жизни, а вокруг брошюр, статей и очерков по деревенским проблемам, и обнаружил лишь, что ничего полезного для решения дела, которым он занимался, взять из них нельзя. Когда он читал их, ему даже казалось, что он только запутывался в том, что до этого ясно представлял себе. Он увидел, что о нравственной привязанности человека к земле наряду с добрыми, полезными наблюдениями некоторые писали не потому, что понимали что-либо в этом деле (понимали и чувствовали современную деревню), а потому, что писательство подобное иногда приносило успех; он увидел, что по некомпетентности многих авторов, а иногда и по скрытому умыслу настолько искажались история и перспектива будущего (для блага будто бы того народа, о котором эти авторы пеклись, отгораживая его, если прямо взглянуть на дело, еще на столетия от этого блага), что в пору было не только распускать колхозы, но и рушить кирпичные дома и линии электропередач и возвращаться в полутемные, с лучинами и свечами избы. Все это было странно, и Лукин, разочаровавшись в подобного рода публикациях ('в общественном мнении', как иногда подавалось это), решил съездить к руководителям хозяйств, в том числе и к Парфену Калинкпну, в которых он чувствовал силу и к которым прислушивался. Но из разговоров с ними он, к удивлению своему, сделал вывод, что они понимали все, были сторонниками эксперимента, но тоже не умели доступно, как деревенский человек пспокон веку говорил о своем деле, объяснить, что они понимали; они выражали только озабоченность делами в сельском хозяйстве. Парфен Калинкин. на которого Лукин надеялся больше всего, отделался лишь некоей притчей о колобке. 'Пустили колобок с горы, и он катится. Но он вечно катиться не может', — было в притче, и утверждение это, приложимое не только к сельскому хозяйству, но ко всякому делу, Лукин чувствовал, нельзя было не признать верным. 'Колобок должен катиться, — думал он. — Но для этого надо, чтобы скорость его движения зависела не от крутизны или покатости дороги, а от силы, постоянно действующей в самом колобке'. Что отчасти, думал Лукин, и достигалось зеленолужским экспериментом.

II

Не найдя нужного объяснения там, где положено было находиться ему (при условии, разумеется, если бы так называемое общественное мнение выражало истину, а сельские вожаки, к которым обратился Лукин, не тяготились бы грузом прошлого), он неожиданно нашел это объяснение в другом месте, где меньше всего можно было ожидать его.

Будучи в очередной поездке в Орле, он зашел к Зиновию Федоровичу Хохлякову, и уважаемый народный судья, любивший на досуге, дома, пофилософствовать, вернее, поиронизировать над общим состоянием жизни, словно он был не участником ее, а лишь наблюдателем, сейчас же, как делал это всегда, втянул Лукина в открытый разговор, в котором Лукину (по прямоте его суждений) отводилась роль защищающегося, а Зиновию — нападающего. Нападая же, то есть иронизируя над горячностью Лукина, Зиновий сам иногда впадал в ту же горячность.

В тот вечер, как, впрочем, и во многие предыдущие вечера, разговор шел о сельском хозяйстве вообще, о земле и притче зеленолужского председателя о колобке, которую Лукин пересказал Зиновию.

— Умен твой Калинкин, — заметил Зиновий. — А знаешь, что он хотел сказать этим? Что из кабинетов можно управлять только деревней, но не землей. Не землей, — подтвердил он, что для него было фразой, опровергавшей собеседника, а для Лукина — мыслью, возбуждавшей интерес.

— Я думаю, это не Калинкин, это ты говоришь, — возразил Лукин.

— Я?.. — Зиновий усмехнулся. — Ну, я бы сказал другое. Я бы сказал, что мы… — Он на минуту остановился, как бы желая подчеркнуть, что его «мы» еще не означает, что он готов причислить себя к тем, к кому он относит Лукина. — Что мы, — снова начал он, — в своих заботах о сельском хозяйстве люди далеко не бескорыстные. Ведь мы заботимся не о том, чтобы деревне жилось лучше, а о том, чтобы самим не остаться без хлеба, молока и мяса.

Себе стелим под ноги ковровую дорожку.

— Положим, не себе и не ковровую, — опять возразил Лукин. — Мы работаем на единый общегосударственный стол жизни.

— На котором нет еще нужного изобилия.

— Это с какой стороны посмотреть.

— С любой.

— С любой так с любой, что ж, так ли уж бедна наша деревня?

Или так уж беден город? Нам не надо вытягивать крестьян из нищеты, как в прошлом веке, времена те прошли. Перед нами другая задача — как прокормить страну, продовольственная проблема в целом, и вопрос о пользовании землей конечно же в этих условиях вопрос не праздный.

— А по-моему, так: сколько живет человечество, столько и спорит о земле. Скажешь, почему? Да потому, что не в споре, а в самой сути вопроса заложены две противоборствующие силы: собственность рождает инициативу, а единолично владеть землей нельзя. Мы хотим, чтобы по одной колее сразу и параллельно двигались два поезда, а возможно ли это? — многозначительно спросил он. И тут же, не давая ответить Лукину, принялся развивать перед ним эту не раз уже высказывавшуюся им мысль, в которой важно было не то, что она отражала правду, а что не просто было опровергнуть ее. — Такова диалектика, Афаиасич, и мы перед ней бессильны. Почитай хотя бы Толстого, Льва, Льва Николаевича.

— Ты имеешь в виду Левина с его исканиями?

— Нет. «Воскресение» — вот исследование земельного вопроса. И не с философских точек зрения, а с точки зрения мужика, с точки зрения, если хочешь, естественности жизни, — продолжил Зиновий, давно усвоивший себе, что лучшим доказательством во всяком споре было обращение к естественности жизни. Лукин плохо помнил содержание романа, и Зиновий, почувствовав это, принялся высказывать ему не столько толстовские, сколько свои предположения

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×