выяснилось, могли лишь лица, облеченные высшей политической властью, — никого другого Андраши, по- видимому, признавать не желал. К счастью, передатчик работал отлично, и они могли пользоваться им и здесь, выходя на связь в разные часы и очень ненадолго, так что засечь их было трудно. Почти наверное их еще и не начали искать. Марко ушел рассерженный, не скупясь на обвинения что здесь, в городе, время медлило.
Время медлило, исполненное безмятежного спокойствия, и все же по мере того, как один тихий день сменялся другим, он все острее, хотя и смутно, ощущал скрывающееся за этим безумие. Вначале он думал, что причина проста: все-таки он живет во вражеском городе. Это можно было игнорировать, и он перестал тревожиться. Затем, на второй или третьей неделе, безумие обрушилось на него при ясном свете дня, ослепляя ужасом, сокрушая.
Он пил пиво с главным из «юных вестников» в ресторанчике на центральной площади, напротив вейнберговского банка, и следил за медленным движением армейских машин, которым дирижировал вермахтский регулировщик — лет шестнадцати, не больше, с удовольствием отметил он про себя. Они мобилизуют детей — еще одно доказательство того, как туго им приходится на востоке, хотя это, впрочем, и не требовало доказательств. Он наслаждался пивом и мирным зрелищем небольшого перевалочного центра в таком глубоком тылу, что им не интересовались даже бомбардировочные эскадрильи, базирующиеся в Италии, как вдруг чуть не над самой его головой раздался треск выстрелов. За одно коротенькое мгновение перед его глазами промелькнул быстрый калейдоскоп людей на улице, которые кидались в подъезды и прижимались к стенам. У старухи перевернулась корзинка с покупками, и по тротуару покатились капустные кочаны, какой-то мужчина окликал другого, врассыпную бежали дети. А потом — тишина и шепот Косты:
— Колонну ведут. Колонну.
Он перехватил сосредоточенный взгляд карих глаз Косты. Потом посмотрел на остальных посетителей — их было человек десять, мужчин и женщин, местных жителей, привыкших подозрительно относиться к чужим, и они подозрительно посмотрели на него, чужака. Он услышал стук собственного сердца — оно билось слишком часто. Вновь, совсем рядом, защелкали выстрелы. Все сидели и молчали. Он заметил, что выжидающее молчание этих людей уже не приковано к нему и Косте — теперь они смотрели мимо, на замершую улицу.
В дальнем конце площади, каким-то образом заставляя себя плестись мимо плоских зданий и объемных статуй застывших прохожих, которые не успели исчезнуть, появились медлительные шеренги мужчин и женщин. Их головы были опущены или покачивались, как у больных животных, руки нелепо дергались, ноги заплетались и шаркали. Они приближались. По сторонам колонны расхаживали охранники, дюжие молодчики в мундирах вермахта, и стреляли в воздух из своих «шмайсеров», задирая к небу их короткие черные стволы. Но люди, которые тащились через площадь по трое-четверо в ряду, покачивая головами, точно идиоты, казалось, не замечали выстрелов.
Коста прошептал:
— Ничего не будет.
Он смотрел, и к страху, заглушая его, примешивался едкий стыд. Эти евреи, мужчины и женщины, бредущие в скотской покорности, люди-животные, еле прикрытые лохмотьями, вызывали у него отвращение. Они тупо шли через площадь, выставляя напоказ свои непрошеные страдания, точно нищие в коросте и язвах, выклянчивающие жалость — одна серая бритая голова за другой, — и не замечали своего подтянутого, пышущего здоровьем эскорта, ухоженных молодых людей в щегольских мундирах победителей. Ему полагалось бы ненавидеть эскорт, а он обнаружил, что испытывает ненависть к заключенным. Он ненавидел их со всей силой вкрадчивых соблазнов этих лет, ненавидел ненавистью постороннего и благополучного к сломленным, стертым в порошок, уничтоженным, к тем, кто умирает мерзко и уродливо. Не надо, чтобы они были здесь. Не надо, чтобы они вообще были. Он боролся с собой, но тщетно. В стыд вплеталось подленькое радостное облегчение.
И даже страх не уменьшил этого облегчения. Да и оснований для страха не было никаких. Он осознал это в краткое мгновение паники, которая тут же рассеялась, едва задев его. Он сидел рядом с Костой за столиком в кафе, отгороженный от площади зеркальным стеклом. То, что происходило там, его не касалось. Даже крысиная подозрительность на небритом лице низенького толстяка за соседним столиком, человека, самая внешность которого грозила бедой — начиная от эмалевого значка на лацкане зеленого костюма и кончая ежиком коротко остриженных волос, — даже это не могло его сейчас встревожить. Они с Костой сидели спиной к стене, как предписывали инструкции, и дверь была совсем рядом. Но сейчас это не имело значения. Они вошли в ситуацию как ее составная часть, потому что смирились с ней.
Он следил за спотыкающейся колонной на улице и с омерзением ощущал, что ему чем-то близок человек в зеленом костюме и даже молодцеватые охранники, которые снова подняли свои «шмайсеры» и дали залп в дневную тишь. Как будто вся надежда на духовное и физическое здоровье воплощалась в охранниках, а все беды людские, вся гниль — в марширующей колонне. Словно какая-то часть его души была там, снаружи, в солнечном свете, давясь словами мерзкого одобрения. Он прижал ладонь к вспотевшей верхней губе и заметил, что у него дрожат пальцы. Коста пробормотал ему в ухо:
— Не двигайтесь. Они сейчас пройдут.
Как будто он мог шевельнуться. Он сидел, как мертвец, зажатый между стулом и столом. Он не мог отвести глаз от этой реки лохмотьев. Она текла мимо него медленно, и теперь ее слагаемые превращались в отдельные человеческие обломки. Он увидел старообразное существо, которое передвигалось потому, что его держала за руку женщина, — голова у него была как-то странно сдвинута назад, а растоптанные башмаки спадали с ног, точно у чудовищного клоуна. Он увидел еще одну женщину, а может быть, это была девочка-подросток — ее прямые черные волосы падали на ворот грязной кофты какими-то мокрыми складками. И еще, и еще — их головы качались, глаза ничего не видели, но они шли, шли, шли, как будто стремясь к нужной и полезной цели.
— Их ведут в Сегед.
Знаменитый лагерь под Сегедом, пресловутый перевалочный пункт на пути к бетонным камерам смерти, прославленное место, откуда не было возврата для тех, кого осудили здоровые телом и духом. С листа «Рейха» на столике ему задорно улыбалась белокурая красавица. Он почувствовал, что к горлу у него подступает тошнота. Это была реальность, реальность той Европы, которую он явился спасать. Но что здесь осталось спасать? Кто был достоин спасения, если все — и он в том числе — приветствуют этот смертный приговор, раз они остаются жить и позволяют ему исполниться? Он спорил с собой, знал, что его лицо покрылось потом, ощущал въедливый интерес человека в зеленом костюме и все это время не отрываясь смотрел на проходящую колонну. Женщина, по виду старуха (но может быть, и совсем молодая), споткнулась, упала и была тотчас с неимоверной энергией подхвачена своими соседями, у которых давно уже не осталось никакой энергии. Она проковыляла еще несколько шагов, снова упала и выкатилась из рядов на открытое место у края тротуара. Один из бодрых охранников ускорил шаг, остановился возле, раза два пнул нечищенным сапогом в груду заскорузлого тряпья, а затем, опустив свой «шмайсер» дулом вниз, нажал курок. Он увидел, как куча тряпья вдруг превратилась в человеческую фигуру, выгнула спину и вытянулась неподвижно. Розовощекий молодой охранник что-то деловито крикнул статуям, расплющенным у стены. Одна из них ожила, мужчина лет тридцати пяти двинулся вперед, подобрал мертвый ворох тряпья и свалил его на тачку, стоявшую у тротуара. На это потребовалось совсем мало времени, немного больше, чем нужно, чтобы захлопнуть крышку мусорного бачка — действие, носящее столь же санитарный характер.
Такой была теперь Европа. Такой была система, которая неумолимо становилась твоей собственной, если ты оставался живым внутри этих твердынь. В памяти Руперта, точно ядовитые грибы, возникли некоторые факты, почерпнутые в свое время из полузабытой информации, поступившей из источника уже в самом сердце этой Европы. Здесь, воплощенное в реальную операцию, демонстрировалось endg u ltiger L o sung — окончательное решение, — руководил им (внезапно этот факт облекся живой плотью) полковник СС по фамилии Эйхман, занимавшийся Венгрией, человек, которого он как-то видел в ресторане на площади Вилмош и которому Маргит слегка поклонилась, представительный мужчина, коллекционировавший картины Мане и вешавший их у себя дома (об этом ему рассказала тогда же Маргит) в доказательство преемственности сменяющих друг друга цивилизаций. «Нет, мне неприятно быть с ним вежливой, но Найди говорит…»
И в этой Европе были миллионы людей, неисчисленные миллионы тех, кто сидел в кафе и смотрел,