образа Северной Пальмиры и предопределяет в основном и во многих деталях подход к нему Достоевского и даже Андрея Белого.
Аполлон Григорьев, очутившись в Петербурге совсем еще юношей, ощутил себя перенесенным совсем в другой мир.
«Волею судеб или, лучше сказать, неодолимою жаждою жизни я перенесен в другой мир. Это мир гоголевского Петербурга, Петербурга в эпоху его миражной оригинальности». [299]
Здесь намечается вопрос о душе города и его истории. Вся сложность нашего города им вполне учтена.
«Чтобы узнать хорошо Петербург, надобно посвятить ему всю жизнь свою, предаться душой и телом».[300]
«Петербургский зевака» в своем стремлении постигнуть душу города принимает во внимание все особенности города. Он обладает острым чувством индивидуального.
Эта удивительная тонкость восприятия сказалась и в опасной теме о белой ночи, столь разоблаченной художниками слова, всю трудность которой хорошо понимал Ап. Григорьев.
«Бывает в Петербурге время, за которое можно простить ему и его мостовую и дождь и все. Ни под небом Италии, ни средь развалин Греции, ни в платановых рощах Индии, ни на льяносах Южной Америки не бывает таких ночей, как в нашем красивом Петербурге. Бездна поэтов восхваляла и описывала наши северные ночи, но выразить красоту их словами так же невозможно, как описать запах розы и дрожание струны, замирающей в воздухе. Не передать никакому поэту того невыразимого, таинственного молчания, полного мысли и жизни, которое ложится на тяжело дышащую Неву, после дневного зноя, при фосфорическом свете легких облаков и пурпурового запада. Не схватить никакому живописцу тех чудных красок и цветов, которые переливаются на небе, отражаются в реке, как на коже хамелеона, как в гранях хрусталя, как в поляризации света. Не переложить музыканту на земной язык тех глубоко проникнутых чувством звуков, поднимающихся от земли к небу и снова, по отражении их небесами, падающих на землю…»
После описания белой ночи Ап. Григорьев оценивает петербургский день.
«Высокою, неразгаданною поэмой оказывается пошло-прозаический день Петербурга».[301]
Восприятие, указывающее на мистику обыденщины.
Город живет своей неразгаданной жизнью, и его дыхание «петербургский зевака» ощущает повсюду. Его восприятие столь обострено, что он улавливает особый характер каждой улицы.
«Петербургские улицы резко отличаются одна от другой… по крайней мере запахом».
Ап. Григорьев отметил характерную особенность Петербурга, заключающуюся в обилии и разнообразии мостов. Даже названия улиц приобретают для него значение.
«Очень замечательный факт представляют также названия петербургских улиц и переулков».[302]
Жизнь в Петербурге полна «миражной оригинальности».
«В этом новом мире промелькнула для меня полоса жизни, совершенно фантастической; над нравственной природой моей пронеслось страшное мистическое веянье, — но с другой стороны я узнал с его запахом, довольно тусклым, и цветом, довольно грязным… странно-пошлый мир».[303]
Ведь это почти гениальные слова Достоевского.
«Все это до того пошло и прозаично, что граничит почти с фантастическим».[304]
Этот грязный, странно-пошлый мир влечет каким-то странным обаянием прочь от домашнего очага.
«Просто пошлая бесстрастная скука, просто врожденное во всяком истом петербуржце отвращение от домашнего очага».[305]
Читая эти строки, нельзя не вспомнить Версилова с его «убегающей любовью» к семье.[306]
Странный город двойного бытия словно ищет покоя, равновесия в прямых, плавных линиях, равно чуждых его обоим стихиям.
В эпитете регулярный, который находит Ап. Григорьев «
«Взгляните, в какую удивительную линию вытянуты все улицы его! Как геометрически равны очертания его площадей и плац-парадов! Если где-нибудь в заневских сторонах дома и погнулись немножко набок, то все-таки погнулись чрезвычайно регулярно».[307]
Этот многогранный город со всеми противоречиями и в Ап. Григорьеве будит чувство трагического, и в этом чувстве он находит источник глубокой симпатии.
Еще раз появляется образ Северной Пальмиры.
Тургенев сопоставляет «чахоточный румянец» с облупленными домами, со впалыми окнами.[308] Ап. Григорьев этому серому, скучному образу противоставляет образ старого города контрастов. С одной стороны, гордый град, полный пышного блеска, облеченный в вековые граниты, но скорбящая душа прозревает в нем страдание больное. И словно хочет гордый град скрыть свою