только, как на протяжении всего вечера она не уставала демонстрировать свое тело. Рассказывая о шведке в венском стриптиз-баре, поглаживала свои груди и утверждала, что они красивее, чем у той шведки. Кстати, вспомните: ее грудь и круп в этот вечер заполонили всю комнату, точно толпа демонстрантов. Право, шеф, это поистине была демонстрация!
А этот ее стриптиз, вы только вспомните, как она была захвачена им! Шеф, это был самый печальный стриптиз, какой довелось мне когда-либо видеть. Она раздевалась со страстью, оставаясь при этом в ненавистном чехле своей медсестринской формы. Раздевалась, но раздеться не могла. И даже зная, что не разденется, все равно раздевалась, желая поделиться с нами своей печальной и неосуществимой мечтой раздеться. Шеф, она не раздевалась, нет, она пела о своем раздевании, пела о невозможности раздеться, о невозможности отдаться, о невозможности жить! А мы даже не пожелали ее выслушать, мы опустили голову и безучастно отвели взгляд!
— О-о, вы бабник-романтик! Вы и вправду думаете, что она хотела умереть? — крикнул Гавелу шеф.
— Вспомните, — заметил Гавел, — как она, танцуя, сказала мне: Я еще живу! Я все еще живу! Вы помните? С той минуты, как она начала танцевать, она знала, что совершит.
— Но почему ей захотелось умереть голой, а? Как вы это объясните?
— Она хотела войти в объятия смерти, как входят в объятия любовника. Поэтому она разделась, причесалась, подкрасилась…
— И потому оставила дверь открытой! Прошу вас, не внушайте себе, что она действительно хотела умереть!
— Возможно, она и сама точно не знала, чего хочет. Разве вы знаете, чего хотите? Кто из нас это знает? Хотела — не хотела! Она вполне искренно хотела умереть и при этом (столь же искренно) хотела задержать мгновение, когда была уже на полпути к смерти, но еще могла ощущать величие собственного поступка. Поймите, она вовсе не хотела, чтобы ее видели почерневшей, зловонной и обезображенной. Она хотела предстать перед нами во всем своем блеске, показать, как ее прекрасное и неоцененное тело отплывает в объятия смерти, чтобы совокупиться с ней. Она хотела, чтобы хоть в эту исключительную минуту мы позавидовали смерти, завладевшей этим телом, и возжелали его.
— Дорогие господа, — вступила в разговор докторша, до сих пор хранившая молчание и внимательно слушавшая обоих медиков, — насколько я, как женщина, могу судить, вы оба толковали обо всем вполне логично. Сами по себе ваши теории убедительны и поражают глубоким знанием жизни. Однако они содержат один маленький недостаток: в них нет ни толики правды. Алжбета и не помышляла о самоубийстве. Ни о реальном, ни о показном. Ни о каком.
Она с минуту наслаждалась эффектом своих слов, затем заговорила снова: Дорогие господа, сразу чувствуется, что у вас нечистая совесть. Когда мы возвращались назад из терапии, вы постарались проскользнуть мимо Алжбетиной комнаты. Вы даже не удосужились заглянуть туда. Но я-то хорошо осмотрела комнату, когда вы приводили Алжбету в чувство. На плитке стояла кастрюлька. Алжбета варила кофе и уснула. Вода вскипела и потушила пламя.
Оба медика поспешили за докторшей в комнату медсестры и убедились, что так оно и было: на плитке стояла маленькая кастрюлька, на дне которой оставалось еще немного воды.
— Тогда скажите мне, пожалуйста, почему она была голой? — спросил удивленный шеф.
— Взгляните, — сказала докторша и кивком указала три направления: на полу под окном лежало светло-голубое платье, с белого аптечного шкафчика свисал бюстгальтер, а напротив в углу валялись белые трусики. — Алжбета разбрасывала свою одежду в разные стороны; скорее всего, ей захотелось для самой себя устроить настоящий стриптиз, такой, которому вы, шеф, с присущей вам осторожностью, помешали.
Раздевшись догола, она, по всей видимости, почувствовала усталость. Это ей было совершенно некстати, ибо надежда на эту ночь все еще не покидала ее. Она знала, что все мы уйдем, а Гавел останется в одиночестве. Возможно, поэтому она и попросила таблетки, чтобы взбодриться. К тому же решила сварить себе еще кофе и поставила кастрюльку с водой на плиту. Затем, оглядев свое тело, возбудилась. О, господа, у Алжбеты по сравнению с вами было одно преимущество: она видела свое тело, но не видела своего лица. А значит, казалась себе безупречно красивой. Это настолько возбудило ее, что она в истоме легла на диван. Но сон явно настиг ее раньше оргазма.
— Вполне возможно, — сказал Гавел. — Теперь вспоминаю, что я дал ей снотворное.
— Это в вашем стиле, — сказала докторша. — Что еще остается для вас неясным?
— А вот что, — сказал Гавел, — вспомните ее слова: Я еще не умираю! Я живу! Я все еще живу!. И те ее последние слова — она произнесла их с таким пафосом, словно прощалась с нами: Если бы вы знали. Ничего вы не знаете. Ничего вы не знаете.
— Ах, Гавел, — сказала докторша, — будто вам неведомо, что девяносто девять процентов слов не более чем плетение словес. А разве вы сами по большей части не пустословите ради того, чтобы только не молчать?
Медики еще немного поболтали, а затем все трое вышли из флигеля; шеф и докторша пожали Гавелу руку и удалились.
Наконец Флайшман дошел до окраинной улицы, где жил со своими родителями в отдельном домике, окруженном садом. Он открыл калитку, но не прошел дальше к дому, а уселся на лавочку, над которой нависали розы, любовно обихоженные его матушкой.
В ночи плыли ароматы цветов, и слова «виновен», «эгоизм», «любим», «смерть» вздымали грудь Флайшмана, наполняя его возвышающим блаженством; ему казалось, что за плечами у него вырастают крылья.
В приливе упоительной меланхолии он понял, что любим, как никогда прежде. Правда, уже несколько женщин проявляли к нему благосклонность, но теперь он может холодно и трезво спросить себя: всегда ли это была любовь? не предавался ли он подчас иллюзиям? не придумывал ли он того, чего на самом деле не было? Взять, к примеру, Клару: не была ли она скорее расчетливой, чем влюбленной? не привлекала ли ее больше квартира, которую он подыскивал ей, чем он сам? В сравнении с поступком Алжбеты бледнело все.
В воздухе носились одни высокие слова, и Флайшман говорил себе, что у любви есть лишь одна мера, и мера эта — смерть. Настоящую любовь венчает только смерть, и лишь та любовь настоящая, что увенчана смертью.
В воздухе носились ароматы, и Флайшман спрашивал себя: будет ли кто- нибудь его любить так, как эта некрасивая женщина? Но что такое красота или уродство по сравнению с любовью? Что такое уродство лица по сравнению с чувством, в величии которого отражен сам абсолют?
(Абсолют? Да. Ведь Флайшман был всего лишь мальчишкой, недавно выброшенным в ненадежный мир взрослых. И как бы сильно ни было его влечение к девушкам, прежде всего он искал утешного объятия, бесконечного и неизмеримого, которое спасло бы его от дьявольской относительности только что явленного мира.)
Доктор Гавел уже какое-то время лежал на диване, накрывшись мягким шерстяным пледом, когда услышал стук в окно. Увидел освещенное луной лицо докторши. Открыв окно, спросил: — В чем дело?
— Впустите меня, — сказала женщина и поспешила к двери.
Гавел застегнул пуговицы на рубашке и, вздохнув, вышел из комнаты.
Когда он открыл дверь флигеля, докторша без лишних объяснений проскользнула в ординаторскую и, только расположившись там в кресле напротив Гавела, стала объяснять,