ногтя. Старичок выжил, благодаря неотложным отсасываниям и откачиваниям, проведенным папой… Это был первый успех в спасении жертвы чумы от смерти. (Потом, три дня спустя, старичок все же умер, его диафрагма ослабла и опала. Папа пытался подключить его к искусственному легкому, чтобы поддержать хоть подобие дыхания, но у нас был всего один такой аппарат, а улумы уже проголосовали, что не желают поддерживать жизнь одного ценой ста двадцати других жизней. Мило это у них вышло — демократическая смерть.)
— Если вы понимаете суть протокола, — сказала я Зиллиф, — понимаете ли вы и риск?
— Да, Фэй Смоллвуд. И все же, — сказала она, неловко поворачивая голову, пытаясь устроить ее на подушке, — меня восхищает идея стать частью медицинского эксперимента. Особенно столь великого. Есть шанс, что и я пригожусь в поисках исцеляющего лекарства.
Ничтожный шанс. Жаль, что сейчас со мной рядом не было папы! Искра оптимизма Зиллиф могла бы его подбодрить.
Мой отец подошел спустя десять минут — волосы всклокочены и одет как попало.
Таким я его всегда помню — будто один срочный вызов за другим не позволяли ему привести себя в порядок. Даже в спокойные времена до чумы он умудрялся сохранить этот вид «очень-спешил- причесаться-забыл». А уж когда разразилась чума… впрочем, особой разницы не было, разве что он обрел чуть-чуть самодовольства, да появилось железное оправдание выглядеть так, будто его пожевали и выплюнули.
Моей матери, правда, не годились никакие оправдания. С начала эпидемии она с каждым днем все больше раздражалась на папин встрепанный вид: «Ты ведь доктор и должен производить приличное впечатление!» Особенно ее бесила его борода. Шестью неделями раньше борода эта была буйно кустистой, цвета коричневого плюша с буквально пятью выбивающимися серебристыми нитями. Потом мать объявила, что борода кривобока и постричь ее абсолютно необходимо. Ежедневно мать корпела над ней с вышивальными ножницами, а отец сидел смирно и стоически переносил процедуру, хотя сбегал при первой возможности. К утру появления Зиллиф папина борода сильно потеряла в объеме и стала походить на темную маску. Ему, кстати, было все равно. Он только потому и отрастил бороду, что не выносил бриться.
— Это
— Это честь для меня, проктор Зиллиф… — начал было папа.
— Нет, — прервала его она, — не стоит обращаться ко мне, прибавляя этот титул. Не теперь, когда я не могу исполнять обязанности проктора.
Папино лицо перекосила гримаса раздражения, нередкая при его «временами сложном» характере, — он ненавидел, когда его поправляли. Однако на пациентов ворчать было недостойно, потому он переключился на меня.
— Полагаю, ты нашла медицинскую карту тэр Зиллиф?
— Ее карты нет в картотеке, — сразу же ответила я.
Честно сказать, я даже не проверяла картотеку, пока несла Зиллиф мимо дежурного поста. Но не стала в этом признаваться: все мы не ангелы, да и в любом случае Пуук передал бы мне карточку, если бы таковая у нас нашлась.
Посверлив меня взглядом, просто чтобы выразить неодобрение, папа снова повернулся к Зиллиф.
— Мы начнем со сбора самой подробной информации о вас — история болезни, личные данные…
— Имена ближайших родственников, упомянутых мною в завещании?
Отец задумался, явно пытаясь выбрать новую линию поведения. По своей воле он никогда не стал бы откровенно говорить пациенту о вероятности смертельного исхода; он составил для себя список иносказательных фраз, которые передавали нужный смысл в случае крайней необходимости («Будьте готовы к худшему», «Вам лучше привести все свои дела в порядок»). При этом доктор Смоллвуд не признавался открыто, что не может никого спасти, и ненавидел пациентов, бестрепетно сознававших, что они смертны.
— Ладно, — сказал он Зиллиф, — мы оба знаем, что прогноз неблагоприятен.
«Неблагоприятный» — еще одно уклончивое слово из папиного лексикона эвфемизмов.
— Но, — продолжал он, — люди продолжают работать над этим. В любой момент может наступить прорыв.
— Возможно, в течение следующих двух недель, как вы думаете?
Я закусила губу. Снова Зиллиф доказала, что искусно пользуется своими источниками информации: две недели были в среднем тем сроком, который отводился улумам в ее стадии паралича, далее — смерть.
— Никто не знает, когда наступит прорыв, — ответил папа, в его голосе сквозила обида. — Может, на это и уйдет какое-то время, а с другой стороны, может, решение найдено в эту самую секунду в некоей точке мира. А пока мы стараемся изо всех сил. Я назначу вам экспериментальное лечение…
— Лечение чем? — прервала его Зиллиф.
Папа воззрился на меня так, будто именно я досаждала ему, потом потянулся к блокноту, прикрепленному на его поясе. Он нажал на кнопку запроса на блокноте, но мне было понятно, что ему нет нужды смотреть на результат — он всегда знал, какое «лечение» пропишет следующему пациенту, прибывшему в госпиталь.
— Вам на пробу будет дано земное вещество, именующееся корицей, — сообщил он Зиллиф. — Это кора растущего на Земле дерева. — И бросил на меня взгляд, словно я в чем-то его обвиняла.
— У людей существует давняя традиция получать лекарства из коры деревьев. Хинин… — Он запнулся и беспечно взмахнул рукой, делая вид, что список еще длинный. Скорее всего, он просто не мог придумать другие примеры.
— Корица, — медленно проговорила Зиллиф. — Корица.
Так повторяет имя внука бабушка, пытаясь понять, как оно звучит, произнесенное самой.
— Я буду первой, кто попробует эту корицу?
— Первым улумом, — ответила я, пока папа придумывал какую-нибудь маловероятную историю о многообещающих клинических исследованиях на всей планете. В последнее время он демонстрировал явную предрасположенность к созданию неоправданного оптимизма у пациентов — по крайней мере, я надеялась, что именно поэтому он делал столь бездумные заявления, а не оттого, что сам в них верил. Я сказала Зиллиф:
— Мы сопоставляем результаты наших исследований с результатами других лечебных заведений, чтобы избежать нежелательных повторов.
— Кора дерева под названием корица, — пробормотала она.
Как будто ей было приятно знать свое место в общемировом медицинском эксперименте — знать, как она сможет внести вклад в дело поиска спасительного лекарства, даже лежа пластом в Саллисвит- Ривере. — Мои люди с удовольствием используют многие здешние виды коры, — сказала она. — Можно сделать прекрасный салат из деревьев одной этой местности: синестволы, белокрапчатники, корабумажные… и, конечно, морозошлепы для цвета…
Мы с папой не мешали ей говорить — с плохо повинующихся губ слетали полуразличимые слова. Вскоре папа отправил меня натереть свежей корицы, пока он записывал имена ближайших родственников Зиллиф.
Вот ведь какая штука: в пятнадцать лет можно безумно влюбиться, не успев и глазом моргнуть. Влюбиться в незнакомца, влюбиться в песню, влюбиться в котят, или в печенье, или в Кольриджа,[4] или в Христа, да к тому же глубоко-экстатически-допьяна.
Циник вам скажет, что любовь быстротечна, что вы восхищаетесь полотнами импрессионистов неделю, перепрограммируя все свои стены на репродукции Моне и Дега, и вдруг, проникая взором сквозь все эти водные лилии и бессмысленные лица балерин, вы натыкаетесь на поэзию суфиев, и бамм! — причастились мусульманских тайн, заучиваете притчи и медитируете над «Священным садом».
Да, некоторые страсти подростков поверхностны, но другие способны изменяться безгранично, страстно, до последнего вздоха. В мгновение ока или медленно, как тлеющие угли, вы можете навеки