кинжале, Вейн упорно, даже сердито молчал.
Пентекост в конце концов сделал вывод, что Робби, вероятно, куда-то положил реликвию и не хотел признаться, что забыл куда. Так оно, видимо, и было, раз Гиллам теперь нашел кинжал. Он поднес его к постели Вейна, чтобы тот мог его увидеть.
– Слава Богу, – сказал он. – Наконец я нашел его!
Но на лице Робби появилось такое испуганное выражение, что Пентекост едва не уронил кинжал на кровать. Глаза умирающего расширились от ужаса, губы скривились в страшной гримасе, он заскрежетал зубами, сжимая пальцами одеяло. Медсестра поспешно достала шприц и приготовилась сделать ему укол.
– Убери его! – прохрипел Робби. Его голос звучал теперь громче, хотя и был искажен, как понял Гиллам, неподдельным страхом.
– Чего ты боишься, старина? – попытался успокоить его Пентекост. – Он непременно должен быть в экспозиции. В ней как раз его и не хватало…
Выражение лица Робби заставило его замолчать. Медсестра уже протирала ему руку тампоном, но силы вдруг вернулись к нему, хоть и на мгновение, и он резко оттолкнул ее руку.
– Убери эту проклятую штуку, – отрывисто велел он. – Я хочу, чтобы ее положили со мной в могилу.
Пентекост озадаченно посмотрел на друга.
– Зарыть? Вместе с тобой? – Он не мог поверить своим ушам. Это была реликвия с трехсотлетней историей, самая дорогая вещь в театральном мире. По правде говоря, кинжал принадлежал театру, нации, а не одному человеку, пусть даже самому великому. – Ты шутишь, Робби, – с мольбой в голосе произнес он.
Но взгляд Вейна остался суровым, непреклонным.
– Обещай, – хриплым голосом потребовал Вейн.
Гиллам Пентекост кивнул.
– Обещаю.
– Спасибо. Ты всегда был хорошим другом. Возьми меня за руку, пожалуйста. – Он закрыл глаза и глубоко вздохнул, как будто завершил все дела, которые у него оставались на этом свете, и теперь был готов наконец покинуть его.
Пентекост был непривычен к физическим проявлениям чувств там, где дело касалось его старого друга и наставника, потому что между ними всегда существовала определенная дистанция. К тому же он испытывал неловкость от объятий и поцелуев, которыми щедро обменивались люди театра, и знал, что Робби тоже, насколько возможно, избегал их. Сейчас рядом с Вейном не было никого, кто бы мог выполнить его просьбу. Гиллам осторожно взял Робби за руку.
Он почувствовал, как пальцы Робби с необычной силой сжали его руку, как будто тот хотел удержать ускользающую от него жизнь. Может быть, он искал последнего человеческого участия?
В комнате воцарилась тишина, нарушаемая лишь тиканием часов да шипением кислорода, поступавшего из вновь включенного медсестрой баллона. Дыхания Вейна совсем не было слышно. По крайней мере, он умирает спокойно, подумал Пентекост, желая поскорее высвободить свою руку из сухих пальцев умирающего друга.
Но Робби был еще жив. Его губы дрогнули, и Пентекост наклонился к его лицу.
– Лисия, – пробормотал Робби. Его глаза были открыты. На мгновение Гилламу показалось, что умирающий смотрит в пространство, но потом он понял, что взгляд Вейна был устремлен на портрет Фелисии, как будто он только что увидел его. У него на глазах выступили слезы и потекли по впалым щекам. – «Я не так перед другими грешен, как другие передо мной»,[8] – прошептал он, хотя невозможно было понять, думал ли он в этот момент о себе или о Фелисии.
И почему он цитировал «Короля Лира», пьесу, в которой он последний раз вышел на сцену в возрасте восьмидесяти лет? Воображал ли он сейчас себя Лиром? Конечно, выбор подходящий – старость и смерть…
Пентекост почувствовал, как пальцы Робби еще крепче сжали его руку, впившись в нее ногтями, и услышал его настойчивый шепот:
– Лисия, не уходи! Поцелуй меня!
Гиллам колебался. Даже мысль о том, чтобы поцеловать умирающего, вызывала у него отвращение. Наконец он собрался с духом, наклонился и, закрыв глаза, быстро поцеловал Робби в лоб. Губами он ощутил испарину на лбу друга, и ему на мгновение показалось, что он, как Лир, почувствовал запах смерти.
– Прости меня! – крикнул Робби. Потом он сделал глубокий вдох и голосом, который шестьдесят лет наполнял своим звуком театр, без усилителей (которые Робби презирал) долетая до самых последних рядов галерки, голосом такой силы, которую, казалось, не могли выдержать стены этой комнаты, воскликнул:
– «Вот так я умираю с поцелуем».[9]
Его голова упала на подушку, пальцы, державшие руку Пентекоста, разжались. Глаза Вейна были по- прежнему открыты и устремлены на портрет Фелисии, но они уже подернулись пеленой.
Медсестра поднесла была кислородную маску к его губам, но потом убрала ее. Она, казалось, была потрясена, но не самим видом смерти, а внезапным возрождением сил умирающего лорда Вейна.
– Он скончался, – сказала она. Пентекост кивнул. Он и без нее понял, что Робби с проникновенностью и мастерством, накопленными за долгую жизнь на сцене, произнес свою последнюю реплику и ушел. Минуту он стоял молча, опустив голову, стараясь найти верный жест, подходящие слова. Если бы Робби был религиозным человеком, Гиллам мог бы произнести слова молитвы, но он не был верующим. Они оба больше верили в Шекспира, чем в Библию.
И тут Пентекост понял, что он должен сделать, и хотя он был во многих отношениях весьма консервативен, он начал аплодировать, сначала нерешительно, потом все громче и энергичнее, равнодушный к возмущенным взглядам медсестры, к своему собственному смущению, ко всему, кроме этих