пришлось купить подержанный велосипед и обучиться на нем ездить на тот случай, если кто-нибудь из домашних заболеет и придется ехать в соседний городок, расположенный в низовьях реки. Я знал, что, заболей кто-нибудь из нас, даже ни в чем не повинные девочки, местный врач и не подумает оказать нам помощь. В одном только нам повезло: в деревне был супермаркет, принадлежавший корейцу, где мы могли приобретать продукты питания и предметы первой необходимости, иначе мы умерли бы голодной смертью или были бы вынуждены в конце концов перебраться в другое место. Таким был в общих чертах первый этап моей новой жизни.
Так прошло около полугода. И вот однажды ночью, в разгар зимы или, точнее, во второй половине пронзительно-холодной зимней ночи, наметились едва уловимые признаки перемен. Я проснулся, разбуженный легким шумом, доносившимся снаружи, и с раздражением стал прислушиваться: ну, конечно, за стенами нашей лачуги вновь слышались шаги, хотя в последнее время ряды любопытных значительно поредели и нас почти не беспокоили по ночам. Широко открыв глаза, я вглядывался в леденящий мрак, вслушивался в шорохи за стеной, дрожа от страха, что жена, спавшая у меня под боком – якобы для того, чтобы помешать моим непристойным заигрываниям с девочками, – вот-вот проснется и разразится бранью. Но она спала – если бы она проснулась и даже не сразу бы вскочила, а несколько минут лежала бы неподвижно, я бы мгновенно это почувствовал, – спала, то глубоко и мерно дыша, то по-собачьи вздрагивая и всхрапывая во сне, – словом, спала с тем же беспокойством, с той же нервозностью, какие были присущи ей в состоянии бодрствования, и на фоне этого беспокойства я вдруг явственно услышал шаги за стенами нашей лачуги, уловив в них нечто новое, какую-то особую осторожность, отнюдь не похожую на ту назойливость, которой они отличались ранее. Мои губы дрогнули и растянулись в улыбке, раздвигая окаменевшие от стужи мускулы щек. Конечно, это не была моя прежняя – небезызвестная и тебе – улыбка, озарявшая некогда мое лицо радостным и спокойным благополучием, но все же я улыбнулся, и, улыбаясь, глянул на самого себя как бы изнутри, и дал определение этой моей улыбке – она была из тех, которые обычно называют «жестокими». Вот тут-то я и почувствовал «свободу», явно ощутил вкус «свободы», как злостный преступник, бежавший из заключения до отбытия срока наказания и вдруг получивший официальное прощение – за истечением срока давности (если только срок давности учитывается при самовольном освобождении). Это я говорю о своих ощущениях, но человек, посмотревший в этот момент на меня со стороны и увидевший улыбку на моем заросшем щетиной, обрамленном нестрижеными, с сильной проседью космами, хотя все еще овальном, как яичко, лице, – вполне бы мог назвать ее счастливой. Я почувствовал: произошла какая-то перемена, что-то изменилось в окружавшей меня действительности, пусть мне пока еще не понятно, что именно, но что-то изменилось.
Проспав утром дольше обычного, очевидно из-за предрассветного бдения, я услышал громкий крик жены, но в ее голосе не было характерных гневных ноток. Я вышел наружу и увидел мешки с рисом, овощи, моти и даже скороварящуюся лапшу и порошковый суп. Все эти сокровища достались мне словно по волшебству – как герою народной сказки, спасшему мышонка. Я разглядывал моти и вспоминал былые времена, когда мои прихожане только-только начинали покупать продукты в супермаркете и каждая семья старалась по-своему оформить стандартно упакованные моти, чтобы я знал, от кого приношение. То же было и сейчас – все мои бывшие прихожане, словно сговорившись, принесли мне дары, и я понимал, что это не простое возобновление традиции, а нечто большее, вызванное внутренней потребностью. Да, о возобновлении традиции не могло быть и речи: ведь я с позором был изгнан из храма, а люди у нас – ты же их знаешь! – отнюдь не отличаются добросердечием и совестливостью, чувство раскаяния им неведомо, следовательно, они не стали бы просто так, из сострадания к несправедливо обиженному, делать мне подношение. Очевидно, произошло нечто нарушившее их привычное существование, и они, почувствовали острую нужду в утешении и утешителе, потянулись ко мне не ради меня самого, а из чисто эгоистических побуждений. Что же все-таки случилось?
Мне не пришлось долго ломать голову. В тот же день, еще до обеда, меня посетил новый настоятель храма (совсем еще зеленый священник, только что окончивший буддийский университет и поставленный прихожанами на мое место), который ранее полностью меня игнорировал и сейчас, придя ко мне, чуть ли не до слез страдал из-за принесенного в жертву самолюбия. Он рассказал, что Дзин, чудовищная толстуха, всю жизнь страдавшая обжорством, умерла. Дошла ли до тебя эта весть? Если тебя печалит смерть этой женщины, с которой ты провел свое Детство, мне бы следовало выразить тебе соболезнование, но я – пусть изгнанный из храма – все же считаю себя независимым священником секты Дзёдо, а основной догмат этой секты гласит, что смерть не является несчастьем, поэтому я и не буду выражать тебе соболезнования. Итак, молодого настоятеля, недавнего студента, беспокоило, как он должен реагировать на это событие и как себя вести во время погребального обряда, с его точки зрения необычного и странного, но освещенного вековыми традициями нашей долины. Я приободрил его. Сказав, что он, облачившись в одежды, соответствующие его сану, должен прийти в дом Дзин, где соберутся жители, и ни ко что не вмешиваться, а просто молча сидеть среди них, тогда все будет в порядке и он не уронит своего авторитета. Беседуя с молодым настоятелем, я думал не о нем, а о себе самом: теперь, поскольку умерла толстуха Дзин, долгое время бывшая козлом отпущения для всей нашей долины, кто-то должен занять освободившуюся вакансию, ибо местным жителям такой козел был необходим как воздух – иначе очень уж трудно жить в условиях постепенно, но неуклонно приходящего в упадок хозяйства. И если уж говорить прямо, я был взволнован, даже очень взволнован: по всем данным, на роль козла отпущения намечали меня. Действительно, с точки зрения людей темных, задавленных нуждой, озлобленных, больных своего рода психологической чумой, кто должен стать символом всех их несчастий? Разумеется, человек самый несчастный, самый жалкий, самый ничтожный во всей долине. Отшельник Гий для этой роли не подходил: во-первых, он давным-давно оставил долину и перебрался в глухие леса, во-вторых, отнюдь не считал себя несчастным. Бодрому независимому старику и в голову бы не пришло, что он жертва, задавленная глыбой самого огромного невезения, что жители деревни могут сделать его общественной помойкой, где будут скапливаться все отбросы и нечистоты. Я – другое дело. Я был прямым наследником престола страдалицы Дзин, всю жизнь преследуемой свирепым, неутолимым голодом. Поэтому они и пришли ко мне ночью, мои бесстыжие бывшие прихожане, пришли и сделали первое приношение, задали первый корм новому козлу отпущения, правда не без некоторых угрызений совести – свидетельством тому были их тихие, осторожные шаги у стен моей лачуги.
После обеда я сбрил многодневную щетину, покрывавшую мои щеки, и попросил жену подстричь мне волосы. Жена, вместе с девочками разбиравшая продукты, была в прекрасном настроении и охотно согласилась оказать мне эту маленькую услугу. Я вышел из дому с поднятой головой – впервые после изгнания из храма, – перешел через мост, ведущий в деревню, и по мощенной камнем дороге зашагал в глубь охваченной тревогой территории. Если бы я вчера осмелился вот так прогуливаться по дороге, дети – как это не грустно признать – закидали бы меня камнями, выполняя волю взрослых, и не успокоились бы до тех пор, пока я бы не свалился, обливаясь кровью, – словом, со мной произошло бы то же самое, что некогда произошло с твоим старшим братом в поселке корейцев. Мне не раз приходилось наблюдать, как дети нашей деревни всей ватагой нападали на бездомную собаку. Если она поджимала хвост и скулила от страха, ей все равно здорово доставалось, но уж если им попадалась смелая собака, отвечавшая рычанием на преследования своих мучителей, ярость маленьких дикарей не знала границ: они – то ли со страха, то ли взбешенные непокорством их жертвы – начинали швырять камни с таким ожесточением, словно собака первая на них напала, и швыряли до тех пор, пока несчастное животное не издыхало у них на глазах. Со мной, человеком, который был хуже собаки, поступили бы точно так же. Взрослые не только не стараются обуздать жестокость детей, а, наоборот, поощряют ее, потому что дети для них все равно что армия наемников-карателей, время от времени нападающая на владения экономического тирана долины, или, попросту говоря, на супермаркет. Конечно, большего ущерба дети причинить не могут, но тем не менее они как бы олицетворяют идею бунта, жившую в сознании взрослых. Как видишь, бунтари у нас становятся все моложе.
Итак, дети меня не тронули. В этот послеполуденный час они уже знали обо всем – и о смерти толстухи