Лебедев-Кумач возразил;
— Александр Александрович! — Сочный басок его прозвучал очень внушительно. — Давайте Владиславлева все-таки примем. Я согласен: он ничего не написал, но ведь и из нас никто без него ничего не написал.
Фадеев выпрямился.
— Василий Иванович, — сказал он торжественным голосом, обратив на пего непроницаемый взгляд. — Если вы что-то написали при помощи Владиславлева, так вас за это в Союз писателей уже приняли!
Асеев все-таки возразил:
— Жалко, Саша! Давай примем его в виде исключения!
— Нет, Коля! — отвечал Фадеев полушутливо. — Давай исключим его из этого списка в виде принятия.
Еще несколько кандидатур обсудили. А потом принимали тех, кто находился в Действующей армии. И прошел этот прием очень единодушно, доброжелательно, благородно…
Через несколько дней вхожу я в столовую Союза писателей, выбрал свободный столик — подходит согбенный седенький старичок с маленькой бородкой, белые усики… С хозяйственным мешочком в руке.
— Скажите, пожалуйста, — спрашивает, — тут сами ходят получать суп или тут подают?
— Подают, — отвечаю. — И место это свободно.
— Можно сесть?
— Да, конечно!
— Тогда позвольте мне познакомиться… Перцов Петр Петрович…
— Боже мой! Петр Петрович!.. Как я рад! — говорю. — Я мечтал познакомиться с вами!
— Как! — Он смотрел на меня с удивленной улыбкой. — И вы? Вы обо мне тоже знаете? Мне казалось — меня все забыли. И вот, говорят, на секретариате какой-то военный фронтовик меня поддержал… Оказывается, знает меня… Вы — второй!
Я не стал объяснять ему, что я и второй и первый…
Мы довольно долго обедали. Потом я вызвался его проводить. Вышли на темную, заваленную сугробами улицу. Перцов со своим мешочком семенил в валенках и все поскальзывался. Держа его выше локтя, не давая ему опрокинуться навзничь, я отвел его на Плющиху.
А потом уехал на фронт и больше его не встречал. Спросил о нем однажды в отделе кадров, после войны. Умер.
А недавно, прочитав работу историка Н. Я. Эйдельмана, я узнал факты, которые кидают на облик Петра Петровича новый и неожиданный свет.
Жил во времена Пушкина стихотворец Эраст Перцов, «решительный талант» которого Пушкин очень хвалил. Известно, что это был человек, близкий к Пушкину. Так пишет о нем современник. Известно, что Пушкин был знаком с семьей Перцовых и был в его доме в Казани. Пушкин знал стихотворные «шалости» Эраста Перцова. Из этих «шалостей» политического характера до нас дошли только две. Одна из них называется «Об искусстве брать взятки». Кроме того, мне известно стихотворение Перцова, посвященное Пушкину. В нем около тридцати строк, и выражает оно восторг перед величием Пушкина. И есть в нем — в конце — обращенные к Пушкину чудесные строки:
Вторично имя Эраста Перцова всплыло в 1860 году, когда выяснилось, что он и брат его — Владимир Петрович Перцов, видный петербургский сановник, были яростными врагами самодержавия и отважными корреспондентами Герцена. Петр Петрович Перцов — их племянник.
Иной раз кажется, что от пушкинской эпохи нас отделяют горы, громада лет. И вдруг видишь, что это — необычайно близко: Пушкин пожимал руку Перцову-дяде, а мы — Перцову-племяннику. И нить от Пушкина, от журнала его «Современник» к Союзу писателей, к Фадееву и Асееву оказывается очень короткой. Короче, чем кажется. А ведь это тоже пушкинские традиции, о чем, кстати, так любил говорить Фадеев. Только та из традиций, о которой мы вспоминаем не часто. И тоже ведь — эстафета общественной мысли и духовной культуры…
Впрочем, Пушкин не может быть далеко. Пушкин для нас всегда близко.
ПУТЬ ЭЙХЕНБАУМА
Я назову статью, которую мало кто знает, кроме самого узкого круга специалистов. Она принадлежит замечательному советскому филологу, ученому мирового класса Борису Михайловичу Эйхенбауму, напечатана посмертно в одном из периферийных сборников и носит заглавие «Испанцы» Лермонтова как политическая трагедия».
В этой статье двенадцать страниц. Это выдающаяся работа, далеко выходящая за пределы изучения собственно Лермонтова, работа, в которой, если использовать выражение Гоголя, как в «выпуклой поверхности оптического стекла», в уменьшенном виде отразилась исследовательская манера Б. М. Эйхенбаума, его аналитический ум, сочетавшийся с конструктивным талантом, артистизм его мышления, его особое умение понять и объяснить факты литературы не в отдельности, а рассмотреть их как звенья историко-литературного процесса.
Сложность проблемы, поставленной в лермонтовских «Испанцах», проблемы, мучившей дотоле всех комментаторов этой первой юношеской трагедии Лермонтова, заключалась в том, что одни события, воспроизведенные в ней, относятся к XV столетию, тогда как другие датируются началом XVII. Оставалось объяснить эти анахронизмы ошибкою Лермонтова, незнанием фактов испанской истории. Комментаторы приходили в смущение, отвечали уклончиво. Занявшись этой проблемой, Борис Михайлович Эйхенбаум сумел ее объяснить. Оказалось, что историческая хронология и не входила в замысел автора, ибо «Испанцы» — не драма-хроника, а нечто вроде драматизированной романтической поэмы, в которой века и события сгущены.
Выяснилось, что это тот морально-политический историзм, который был так характерен для декабристов — для «Дум» Рылеева, для «Аргивян» Кюхельбекера, при котором анахронизмы не только допустимы, но и принципиально необходимы. Подчеркнув характерную для после декабристской литературы особенность — перерастание политической трагедии в философскую, Б. М. Эйхенбаум установил, что уже с «Испанцев» для лермонтовской драматургии центральной проблемой становится проблема добра и зла. И не только в их отвлеченном значении, но и в связи с той конкретно-исторической обстановкой, в которой развивалось творчество Лермонтова.
Эту статью об «Испанцах», мне кажется, можно считать образцовой. Ибо куда легче выяснить, на какие материалы опирался автор, со скрупулезною точностью воссоздавая то или иное событие, нежели