был уже мертв. Утром я телеграфировал Имтору, потом вернулся в затихший дом, сидел у кровати покойного, слушал, как в саду, среди деревьев, гуляет ветер, и только сейчас по-настоящему осознал, как я любил этого несчастного человека. Сожалеть о нем я не мог, его смерть была легче, чем жизнь.
Вечером я стоял на вокзале, смотрел, как из поезда выходит старик Имтор, а следом за ним высокая женщина в черном, потом отвез их туда, к покойнику, который уже был одет и лежал в гробу среди вчерашних цветов. Гертруда наклонилась и поцеловала его в бескровный рот.
Когда мы стояли возле его могилы, я увидел красивую высокую женщину с заплаканным лицом, она держала в руках розы и стояла одна, и когда я с любопытством взглянул на нее, то узнал Лотту. Она кивнула мне, я улыбнулся. Но Гертруда не плакала, ее глаза на бледном тонком лице напряженно и строго смотрели перед собой сквозь сносимый ветром мелкий дождь, и держалась она прямо, как молодое деревцо, словно стояла на незыблемых корнях. Это, однако, была самозащита, а два дня спустя, когда она дома распаковала цветы Муота — они тем временем пришли, — силы ее оставили, и долгое время она оставалась невидимой для всех нас.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
У меня печаль тоже взяла свое лишь позднее. И как это всегда бывает, мне вспоминались бесчисленные случаи, когда я был несправедлив к моему умершему другу. Правда, самое худшее он причинил себе сам, и не только своей смертью. Я много раздумывал об этих вещах и не находил, что в этой судьбе есть что-то неясное и непостижимое, однако все в ней было жестоким и издевательским. Да и с моей собственной жизнью дело обстояло не лучше, так же и с жизнью Гертруды и многих других. Судьба была недоброй, жизнь — капризной и жестокой, в природе не было ни доброты, ни разума. Но доброта и разум есть в нас, людях, которыми играет случай, и мы можем быть сильнее, чем природа и судьба, пусть даже всего-то на несколько часов. И мы можем быть друг подле друга, когда это необходимо, и смотреть друг другу в понимающие глаза, мы можем любить друг друга и жить в утешение друг другу.
А иногда, когда мрачная бездна молчит, мы можем и больше. Мы можем на какие-то мгновения становиться богами, повелительно простирать руки и творить вещи, которых прежде не было и которые, если их завершить, будут жить без нас. Мы можем созидать из звуков, из слов и других хрупких, ничего не стоящих вещей музыкальные утехи, мелодии и песни, полные смысла, утешения и доброты, более прекрасные и непреходящие, чем разительные игры случая и судьбы. Мы можем носить в сердце Бога, и временами, когда мы искренно переполнены им, он может выглядывать из наших глаз и наших слов и обращаться также к другим людям, к тем, кто его не знает или не хочет знать. Мы не можем укрыть свое сердце от жизни, но мы можем так воспитать и научить его, чтобы оно обрело превосходство над случаем и способно было несломленным взирать на то, что причиняет боль. Так за годы, прошедшие с того дня, как был похоронен Генрих Муот, я тысячи раз воскрешал его перед собой и научился говорить с ним умнее и с большею любовью, чем когда-либо при его жизни. И я видел, когда тому пришло время, как слегла и умерла моя старенькая мама, я видел также, как умерла красивая, веселая Бригитта Тайзер, которая, прождав годы и залечив рану, вышла замуж за музыканта, но не пережила первых родов.
Гертруда преодолела скорбь, сокрушившую ее, когда ей доставили наши цветы — привет и дань любви мертвеца. Я не часто говорю с ней об этом, хотя мы видимся каждый день. Но мне думается, она оглядывается на свою весну, как на далекую долину, виденную в дни былых путешествий, а не как на потерянный рай. Она снова обрела прежнюю силу и ясность и снова поет. Только после холодного поцелуя в губы покойника она больше не целовала ни одного мужчину. Раз-другой в течение этих лет, когда ее натура окрепла и достигла прежнего терпкого благоухающего цветения, мысли мои следовали за ней по старому запретному пути, и я говорил себе: почему бы нет?
В глубине души я уже знал ответ, знал, что ни в моей, ни в ее жизни ничего больше поправить нельзя. Она мой друг, и, когда я после дней беспокойного одиночества прерываю молчание и выхожу с песней или сонатой, сначала она принадлежит нам обоим. Муот был прав, к старости человек становится более довольным, нежели в годы юности, но из-за этого я не хочу ее уничижать, ибо она все-таки доносится до меня во всех моих снах, как прекрасная песнь, и звучит сегодня более прозрачно и чисто, чем когда была реальностью.