бывал им весьма недоволен и говорил примерно так: «Хорошо, что ты не мой ученик или подмастерье, Златоуст. Хорошо, что мы знаем: ты пришел с большой дороги, из лесов и в один прекрасный день снова вернешься туда. Не знай я, что ты не горожанин, не ремесленник, а бездомный бродяга, я бы мог поддаться искушению и потребовать от тебя того, что требует каждый мастер от своих подручных. Ты хороший работник, когда трудишься с настроением. Но на последней неделе ты прогулял два дня. А вчера вместо того, чтобы отполировать двух ангелов, ты проспал полдня в придворной мастерской».

Упреки были справедливые, и Златоуст выслушивал их молча, не пытаясь оправдываться. Он и сам знал, что мало прилежен и ненадежен в работе. Если работа захватывала его, ставила перед ним трудные задачи или радовала ощущением мастерства, он трудился с усердием. Тяжелую ручную работу он выполнял неохотно, а те нетрудные, но требующие времени и прилежания занятия, которые составляют неотъемлемую часть ремесла и должны выполняться терпеливо, на совесть, часто и вовсе были для него невыносимы. Иногда он и сам удивлялся этому. Неужели нескольких лет странствий хватило, чтобы сделать его ленивым и ненадежным? Или же в нем росло и брало верх наследие матери? Или ему недоставало еще чего-то? Он хорошо помнил свои первые годы в монастыре, где он был прилежным, хорошим учеником. Почему же тогда он проявлял столько терпения, которого теперь ему не хватало, почему ему удавалось без устали заниматься латинским синтаксисом или вызубрить все эти греческие аористы, которые, говоря откровенно, были ему глубоко безразличны? Иногда мысли его кружились вокруг этих вопросов. Тогда его закаляла и окрыляла любовь; его учение было не чем иным, как желанием завоевать расположение Нарцисса, а его любви можно было добиться только на пути уважения и признания. Тогда он мог ради ободрительного взгляда любимого учителя трудиться часы и дни напролет. Потом заветная цель была достигнута, Нарцисс стал его другом, и, как ни странно, именно ученый Нарцисс показал ему его непригодность к ученой карьере и воскресил в нем образ забытой матери. Вместо учености, монашеской жизни и добродетели его существом овладели могучие первобытные инстинкты: половое влечение, женская любовь, тяга к независимости, к странствиям. Но вот он увидел созданную мастером фигуру Божьей Матери, открыл в себе художника, ступил на новый путь и снова осел на одном месте. И что же? Куда ведет его дальнейший путь? Откуда берутся препятствия?

Сначала он не мог в этом разобраться. Ясно было только одно: хотя он и восхищается мастером Никлаусом, но отнюдь не любит его так, как когда-то любил Нарцисса, более того, ему иногда доставляет радость разочаровывать и злить его. Видимо, это связано с противоречивым характером мастера. Созданные Никлаусом фигуры, по крайней мере лучшие из них, были для Златоуста высокими образцами, но сам мастер образцом для него не был.

Рядом с художником, создавшим ту самую Божью Матерь с необыкновенно скорбным и прекрасным лицом, рядом с ясновидящим и посвященным, руки которого умели чудесным образом превращать глубокие переживания и предчувствия в зримые образы, в мастере Никлаусе уживался еще один человек: довольно строгий и щепетильный хозяин дома и цеховой мастер, вдовец, ведущий вместе с дочерью и уродливой служанкой тихую, немного скрытную жизнь в своем тихом доме, обыватель, яростно сопротивлявшийся самым сильным влечениям Златоуста, приспособившийся к спокойной, размеренной, очень упорядоченной и благопристойной жизни.

Хотя Златоуст почитал своего мастера, хотя он никогда не позволил бы себе расспрашивать о нем других или высказываться по его поводу перед посторонними людьми, через год он до мельчайших подробностей знал все то, что можно было узнать о Никлаусе. Этот мастер был важен для него, он любил его и в то же время ненавидел, он не оставлял его в покое, и, таким образом, ученик, исполненный любви и недоверия, с неослабевающей жаждой знания проникал в тайны характера и жизни своего учителя. Он видел, что Никлаус не держал в доме, где было много места, ни учеников, ни подмастерьев. Видел, что Никлаус редко покидал дом и столь же редко приглашал к себе в гости. Он видел, как трогательно и ревниво любил мастер свою красавицу дочь и пытался скрыть ее от посторонних глаз. Знал он и о том, что за строгим, раньше времени наступившим воздержанием вдовца еще скрываются живые силы и что мастер, получив заказ в другом месте, мог иногда на несколько дней удивительным образом преобразиться и омолодиться. А однажды он даже заметил, как Никлаус в одном незнакомом городке, где они устанавливали церковную кафедру, вечером тайком наведался к продажной девке и затем целый день был в беспокойстве и дурном расположении духа.

Со временем, помимо этой жажды знаний, появилось еще кое-что, удерживавшее Златоуста в доме мастера и занимавшее его мысли. Это была красавица Лизбет, дочь Никлауса, которая ему очень нравилась. Он редко видел ее, она никогда не заходила в мастерскую, и он не мог понять, были ли ее чопорность и боязнь мужчин только следствием отцовского воспитания или же соответствовали ее собственной натуре. Нельзя было не заметить, что мастер не приглашал его больше к столу и всячески препятствовал его встречам с ней. Лизбет берегли как зеницу ока, он видел это, о любви без женитьбы не могло быть и речи; жениться же на ней мог только тот, кто был хорошего происхождения: принадлежал к одному из богатых цехов и по возможности имел дом и деньги.

Красота Лизбет, столь не похожая на красоту бродячих женщин и крестьянок, пленила Златоуста с самого первого дня. В ней было что-то, чего он еще не изведал, нечто особенное, что сильно привлекало его и в то же время настораживало, даже злило: поразительное спокойствие и невинность, строгость и чистота, и вместе с тем какая-то взрослость, а за всей этой чинностью и благонравием скрывались холодность и высокомерие, так что ее невинность не трогала и не обезоруживала его (он никогда не мог бы соблазнить ребенка), а дразнила и бросала ему вызов. Как только образ ее стал в какой-то мере его внутренним достоянием, он почувствовал желание сделать с нее скульптуру, но не с той Лизбет, какой она была сейчас, а с пробудившейся женщины, придав ей черты чувственности и страдания, создать не девственницу, а Магдалину. Часто в своем желании он доходил до того, что мечтал увидеть, как это спокойное, прекрасное и невозмутимое лицо искажается и раскрывается сладострастием и болью и выдает свою тайну.

Помимо этого, было еще и другое лицо, которое жило в его душе и все же не совсем ему принадлежало, которое он страстно мечтал когда-нибудь запечатлеть и воплотить в художественном образе, но оно каждый раз ускользало и скрывалось от него. Это было лицо матери. Лицо это уже давно не было таким, каким оно, после разговоров с Нарциссом, однажды снова явилось ему из забытых колодцев памяти. Дни странствий, ночи любви, времена, когда он томился тоской, когда жизни его угрожали опасность и смерть, постепенно изменили лицо матери, сделали его выразительнее, глубже и многограннее; это уже не был образ его собственной матери, из красок и черт этого лица мало-помалу возник безличный образ Матери, образ Евы, матери человеческой. Подобно тому как мастер Никлаус в ряде своих мадонн запечатлел образ скорбящей Божьей Матери, добившись совершенства и выразительной силы, которые казались Златоусту непревзойденными, так и сам он надеялся когда-нибудь, достигнув зрелости, создать образ всечеловеческой Матери, прообраз Праматери Евы, который жил в его душе как самая древняя и дорогая для него святыня. Но этот внутренний образ, бывший когда-то воспоминанием о его собственной матери, символом любви к ней, непрерывно менялся и рос. К первоначальному образу добавлялись черты цыганки Лизы, черты дочери рыцаря, Лидии, и еще многие женские лица; но не только лица женщин, которых он любил, входили в этот образ, его изменяли и придавали ему новые черты всякое потрясение, любой опыт и любое переживание. Ибо образ этот, если бы Златоусту удалось когда-нибудь сделать его зримым, должен был изображать не конкретную женщину, а саму жизнь в облике Праматери. Часто ему казалось, что он видит его, иногда он являлся ему во сне. Но об этом лице Евы и о том, что оно должно было выражать, он не смог бы сказать ничего, разве только что в нем должно воплотиться внутреннее родство наслаждения жизнью с болью и смертью.

За год Златоуст многому научился. В рисовании он быстро добился изрядной уверенности, и наряду с резьбой по дереву мастер Никлаус иногда позволял ему попробовать свои силы в работе с глиной. Первой его удачей была фигурка из глины, высотой добрых две пяди, это была ласкающая глаз, очаровательная фигурка маленькой Юлии, сестры Лидии. Мастер похвалил эту работу, но отказался выполнить желание Златоуста — отлить ее в металле; скульптура показалась ему лишенной целомудрия, слишком светской, и он не хотел быть ее крестным отцом. Затем пришел черед Нарцисса, Златоуст взялся воплотить его образ в дереве, причем в образе апостола Иоанна; в случае удачи Никлаус хотел включить эту скульптуру в группу, изображающую распятие Господне, на которую он получил заказ и над которой уже давно работали оба подмастерья, чтобы затем отдать ее мастеру для окончательной доводки.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×