ждал меня внутри своей будки, увидеть которую мне так давно страстно хотелось, и вот наконец мне позволили туда войти. Но внутри не оказалось никаких сокровищ, кроме прекрасного сверкающего рожка, висевшего в данную минуту на гвозде рядом с прикрепленным кнопками к дощатой стене вырезанным из газеты портретом усатого мужчины в мундире. К сожалению, мой визит к закону и государственной власти кончился в итоге всего лишь разочарованием и сильным конфузом, доставившим мне, очевидно, много неприятностей, раз я его по сей день не могу забыть. Обходчик, бывший в тот день в хорошем расположении духа, взяв у меня сыр и деньги, не хотел отпускать меня, не поблагодарив и не вознаградив за труд, он достал из узкого сундучка, на котором сидел, каравай хлеба, отрезал ломоть, потом довольно толстый кусок сыра и положил или, скорее, приклеил одно к другому и протянул мне, пожелав приятного аппетита. Я хотел улизнуть вместе с бутербродом, чтобы выбросить его, как только скроюсь с глаз своего благодетеля. Но он разгадал, как мне показалось, мои намерения, или ему просто захотелось, чтобы кто-то разделил с ним хоть раз его трапезу, только он сделал большие и, как мне потом показалось, страшные глаза и стал настаивать на том, чтобы я прямо сейчас, вот тут надкусил хлеб с сыром. Я хотел вежливо поблагодарить и удалиться в безопасное место, потому что хорошо понял, слишком уж хорошо, что он воспримет мое неуважительное отношение к угощению, а уж тем более открытое отвращение к любимой им еде как оскорбление. И так оно и было. Испуганный и несчастный, я пробормотал, заикаясь от страха, что-то несусветное, положил хлеб с сыром на край сундучка, повернулся и быстро отошел от обходчика на три- четыре шага — смотреть на него я не решался, — потом припустился бежать во всю прыть, на какую только был способен.

Встречи с путевыми обходчиками, представителями власти, были в нашем окружении, нашем маленьком радужном мирке, в котором я жил, тем единственно загадочно-чужим, той единственной дырой и окном в полный опасностей мир пучины и бездны, о существовании которого на свете мне уже тогда было небезызвестно. Однажды, например, я слышал дикие крики пьяных гуляк из пивной, что ближе к городу, видел, как двое полицейских увели человека в разорванной куртке, а в другой раз услышал вечером со стороны городской окраины чудовищно однозначные и в то же время чудовищно загадочные звуки драки и при этом так испугался, что нашей служанке Анне, сопровождавшей меня на прогулке, пришлось, отойдя на несколько шагов, взять меня на руки. И было еще нечто, что мне казалось бесспорно дурным, отвратительным, чем-то вроде дьявольского порождения, — тот смрадный запах от фабрики, мимо которой я несколько раз проходил со своими старшими товарищами, его зловоние вызывало во мне что-то вроде омерзения, подавленности, возмущения и глубокого страха, роднившихся каким-то странным образом с ощущениями, поднимавшимися во мне при мысли об обходчиках и полиции, тем чувством, к которому, кроме боязливого ощущения страданий, причиняемых насилием — при собственной полной беспомощности, примешивалось еще подспудным довеском сознание нечистой совести. И хоть я в своей жизни еще ни разу не встречался с полицией и не испытывал на себе силу ее власти, зато часто слышал от посыльных или своих товарищей по играм таинственную угрозу: «Ну погоди, вот сейчас кликну полицию!» — и так же, как при конфликтах с обходчиками, с моей стороны каждый раз было отчасти наличие вины, нарушение известного мне или только предполагаемого и даже воображаемого мною закона. Но те жуткие ощущения, те впечатления, звуки и запахи преследовали меня далеко от дома, в гуще самого города, где и без того было шумно и волнительно, хотя все происходившее вокруг интересовало меня в высшей степени. Наш тихий и чистенький мирок предместных улочек с садиками перед домом и бельевыми веревками за ним был беден впечатлениями и напоминаниями о другой жизни, он благоприятствовал скорее вере в упорядоченное, радушное и беспечное человечество, тем более что среди многих служащих, ремесленников и живших на ренту попадались коллеги моего отца или приятельницы моей матери — люди, имевшие отношение к миссионерской деятельности среди нехристианского населения: миссионеры, уже вышедшие на покой или приехавшие домой на отдых, вдовы миссионеров, чьи дети ходили в школу миссии, — сплошь набожные, добродушные люди, вернувшиеся домой из Африки, Индии и Китая, которых я, однако, при собственном делении света на ранги и достоинства ни за что не поставил бы вровень со своим отцом, но они вели похожий на наш образ жизни и, разговаривая друг с другом, обращались на «ты» или добавляли «брат» или «сестра».

Ну вот теперь я наконец-то добрался до действующих лиц моей истории, трое из которых главные фигуры: мой отец, нищий и я, а двое или трое второстепенные персонажи, а именно: моя сестра Адель, возможно, моя вторая сестра и наш маленький брат Ганс, которого мы везли перед собой в коляске. О нем я уже однажды писал в своих воспоминаниях: во время этой, базельской, прогулки он не был нашим партнером в играх или участником переживаемых событий, а только маленьким, еще не умеющим говорить, но очень любимым всеми нами сокровищем в детской коляске, катить которую перед собой все мы почитали за удовольствие или даже особую награду, не исключая и отца. Сестра Марулла, если она вообще принимала участие в той нашей послеобеденной прогулке, собственно, тоже не принимается во внимание как равноправный участник происшедших событий, ибо она была еще слишком мала. Тем не менее ее следует упомянуть, если это только верно, что она тогда была с нами, потому что ее имя Марулла, воспринимавшееся в нашем окружении еще более, чем малоизвестное у нас имя Адель, как чужеродное и странное, передает в какой-то мере атмосферу и колорит нашей семьи. Ведь Марулла — вывезенная из далекой России ласкательная форма от Марии — несколько раскрывала наряду со многими другими признаками чужеродную суть и необычность нашей семьи и смешение в ней наций. Наш отец, так же как и мама, и дедушка, и бабушка, был в Индии, научился там немножко местному языку и даже подорвал свое здоровье, находясь на миссионерской службе, но в нашей среде это настолько никому не казалось чем-то особенным или бросающимся в глаза, как если бы мы были семьей потомственных мореплавателей в одном из портовых городов. В Индии, на экваторе, среди чужого темнокожего населения, и у дальних берегов, покрытых пальмами, все живущие вокруг нас тоже были «братьями» и «сестрами» миссии и тоже знали «Отче наш» на нескольких чужих языках, совершали далекие морские путешествия и длительные поездки по стране на ослах или в повозке, запряженной волами, чему мы, дети, несмотря на все изнурительные трудности такого путешествия, ужасно завидовали, и любой из них мог сопроводить осмотр великолепных коллекций миссионерского музея, когда нам разрешалось посетить под присмотром взрослых этот музей на первом этаже дома миссии, точными пояснениями и в то же время увлекательными и богатыми приключениями рассказами.

Но, несмотря на Индию и Китай, Камерун или Бенгалию, другие миссионеры и их жены, хоть и объездившие весь свет, были всего-навсего швабами или швейцарцами, и всем бросалось в глаза, если появлялся баварец или австриец, заблудившийся среди них. Наш же отец, назвавший свою маленькую дочку Маруллой, прибыл сюда из далекой неизвестной чужбины, он был родом из России, балтийцем, русским немцем, и до самой своей смерти ничего не перенял из диалектов, на которых говорили все вокруг него, и в том числе его жена и его дети, и всегда привносил в нашу швабскую или швейцарско-немецкую речь свой чистый безупречный прекрасный немецкий литературный язык. Этот немецкий, не внушавший многим доверия и тепла, отпугивавший кое-кого из местных жителей от нашего дома, мы очень любили и гордились им, мы любили его так же, как изящную, хрупкую и тонкую фигуру отца, его высокий благородный лоб и чистый, часто страдальческий, но всегда открытый, правдивый и обязывающий к безупречному рыцарскому поведению взгляд, взывавший к лучшим чувствам того, на кого он был направлен. Он был — это знали его немногочисленные друзья и очень рано познали и мы, его дети, — не таким, как все, он был чужаком, редким и благородным мотыльком или птицей, залетевшей к нам из других широт, он отличался от всех своей хрупкостью и болезненностью и в еще большей степени своей молчаливой тоской по родине, в чем был абсолютно одинок. И если мы любили мать с естественной детской нежностью, питающейся близостью, теплом и общностью с ней, то отца мы любили скорее благоговейно, с робостью и восхищением, как это свойственно молодости по отношению не к своему родному и близкому, а далекому и чужому.

Пусть все усилия в погоне за правдой всегда приносят разочарование и оказываются иллюзорными, тем не менее они так же необходимы при зарисовках такого рода, как и стремление к совершенству формы и прекрасному, иначе у написанного не будет никаких оснований претендовать хоть на самую малую ценность. Пожалуй, это справедливо, что все мои усилия ради достижения правды как раз и не приближают меня к ней, но тем не менее они так или иначе, может, мне самому еще неизвестно как, все же окажутся не совсем напрасными. Так, написав первые строки этих заметок, я думал, было бы проще и никому не причинило бы никакого вреда, если бы я вообще не упомянул Маруллу, поскольку ее причастность ко всей этой истории в высшей степени сомнительна, ан нет, она все-таки понадобилась, хотя бы ради своего имени. Не один уже

Вы читаете Поздняя проза
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату