беседам, как и вообще голод на тишину и одиночество, безмерно возросло во мне и усилилось в последние годы; я безумно устал, мне приелось быть «знаменитостью», это давно уже не кажется мне ни приятным и ни почетным, а, напротив, стало напастью, и если временами я покидаю свое, прежде столь надежно спрятанное жилище, как, например, для посещений баденского курорта, то я делаю это не в последнюю очередь из страха и отвращения перед непрошеными гостями, которые вечно толкутся перед моей дверью, не реагируют ни на какие просьбы и мольбы о пощаде, прокрадываются вокруг дома и настигают меня даже в самых потаенных и укромных уголках моего виноградника. Они вбили себе в голову, что им непременно следует изловить чудака, застигнуть его врасплох, растоптать его сад и его частную жизнь, поглазеть через окно на его письменный стол и своей болтовней лишить последнего уважения к людям и веры в смысл собственного существования. Этот разлад между мной и миром подготавливался и усиливался в течение ряда лет, но с тех пор, как началось массовое нашествие из Германии, которого мы давно уже ждали, он стал поистине неодолимым бедствием. Сотни вторжений и навязанных мне визитов я выдержал с кисло- сладкой миной, но трижды в течение последнего месяца случалось, что, застигнув посетителя, разгуливающего по моему саду как у себя дома, я взрывался и осыпал его бранью. Никакого терпения не хватит, чтобы все это выдержать; и большому котлу приходит срок закипеть.

Так что когда я снова решился поехать в Баден, это было своего рода бегством. Я бывал здесь уже много-много раз, обычно поздней осенью; ванны, равномерное и слегка отупляющее течение гостиничных дней, угасание скудного ноябрьского света в оконных стеклах, покой и приятное тепло полупустого дома казались мне желанными: либо я расслаблюсь, как это бывало, от однообразия и безделья, либо, напротив, как случалось в другие разы, стану проводить бессонные ночи в постели за сочинением стихов и достигну такой степени сосредоточенности, которая немыслима в дневное время; в любом случае это сулит перемену, а перемена среди рутины старения и угасания — немалый соблазн. Итак, я решился на эту поездку, и моя жена, для которой близость Цюриха в Бадене, пожалуй, большая приманка, чем минеральные ванны, была согласна с моим решением. Вещи были упакованы, при этом мы не пожалели места ни для книг, ни для писчей бумаги. Мы прибыли, и я вновь поселился в той старой уютной гостинице, где так часто останавливался со времен моего первого приезда, и спокойно констатировал свое превращение сперва в стареющего, а затем и просто в старого господина. Я давно уже принадлежал к разряду почетных гостей, убеленных сединами, кому улыбаются снисходительно и почтительно, и на этот раз вновь получил повышение в их рядах, потому что умерли некоторые из числа совсем старых постояльцев, которых я здесь прежде встречал. На их местах в обеденном зале сидели теперь другие старики, и, естественно, среди персонала тоже попадались новые лица, не встречавшие старого знакомца доверительной и узнавающей улыбкой.

Я многое пережил в этом доме за два с половиной десятилетия, многое передумал и перечувствовал, многое написал. В ящике гостиничного письменного стола хранились в разное время рукописи «Нарцисса», «Паломничества в Страну Востока» и «Игры в бисер»; сотни писем и дневниковых заметок и несколько десятков стихотворений были написаны в комнатах, которые я здесь занимал, сюда ко мне приезжали коллеги и друзья из разных стран и из разных периодов моей жизни, я пережил здесь упоительные хмельные вечера в шумном обществе и череду пустых дней, тягучих, как протертые слизистые супы, периоды упоения работой и периоды усталости и бесплодия. Здесь, в этом доме, да и в городе тоже, не было, пожалуй, ни одного уголка, не связанного для меня с каким-либо воспоминанием, с целым пластом воспоминаний, набегающих друг на друга. Люди, которые не знают истинной родины, испытывают к таким местам, связанным для них с многочисленными воспоминаниями, подчас несколько иронизирующую, но нежную привязанность. Вот в той светлой комнате в три окна, расположенной на четвертом этаже, я написал когда-то стихотворения «Ночные мысли» и «Раздумье», первое — в ночь после того, как впервые прочел в газетах сообщения о еврейских погромах и поджогах синагог в Германии. А в противоположном крыле дома за несколько месяцев до моего пятидесятилетия у меня сложились «Стихи во время болезни». Внизу, в холе, я получил известие, что пропал мой брат Ганс, и там же на следующий день мне сообщили о его смерти. Теперь, уже немало лет, я постоянно жил в одной и той же комнате в самой старой части дома, и меня бы крайне огорчило, если бы на ее стенах я не увидел привычных мне сине-красно-желтых обоев в цветочек. Но они были налицо, вместе со знакомым письменным столом и настольной лампой, и я с благодарностью приветствовал свою придуманную малую родину.

Все складывалось удачно, обстановка тут была самая мирная. Хотя среди постоянных гостей, которых мы на сей раз застали, мелькнула дама, несколько лет уже проводившая здесь сезон одновременно со мной и не раз навязывавшая мне длинные односторонние беседы, но теперь она меня знает, в последний раз между нами произошла небольшая сцена, и я склонен был считать ее завершением наших отношений. Мы стали избегать навязчивую даму, и, если ненароком я оказывался один вблизи от нее, я с такой поспешностью и значительным видом устремлялся к кому-нибудь третьему, что едва ли у кого хватило бы смелости меня задержать.

В качестве чтения мы захватили с собой «Идиота» Достоевского, которого и принялись перечитывать. Это было так же напряженно и захватывающе, как тридцать лет назад, хотя теперь напряжение временами разочаровывало, казалось, с годами книга все же что-то утратила в содержании и в сути, а никчемных людей и пустых многочасовых разговоров явно прибавилось. Если мы проживем еще немного, у нас с этой книгой будет так же, как годы назад после двух первых прочтений: кроме незабываемой фигуры князя, в памяти останутся лишь образы Рогожина и обеих женщин, а из эпизодов — первая сцена в поезде, обе сцены в мрачном доме Рогожина, болтливая вечерняя компания на террасе у Лебедева и тот ужасный эпизод, где обе молодые женщины набрасываются друг на друга и князь остается с Настасьей. Между этими сценами смутно будут вспоминаться бесконечные разговоры на сотни страниц, но по прошествии времени обязательно ощущаешь жгучую потребность их перечитать. Мы с женой, как прежде, были захвачены и возбуждены тревожной, судорожной атмосферой романа, и это было вполне в его духе, когда однажды после ужина жена вошла ко мне в комнату и сказала:

— Там, перед дверью, мечется какой-то убийца.

— Пойду-ка взгляну на него, — ответил я и быстро вышел из комнаты.

И вправду по коридору и холлу в крайнем беспокойстве и волнении ходил взад-вперед человек совсем еще молодой, по виду явно иностранец, но не восточные, не европейские черты в его облике привлекли мое внимание — этот тип мне давно знаком и вполне симпатичен, — но то, что наложило на него свою печать и подсказало моей жене слово «убийца», — его тогдашнее состояние, жутковатая смесь беспокойства, лихорадки и одержимости. Однако на «убийцу» он не был похож. Это я понял с первого взгляда, скорее уж на «самоубийцу», чему вполне соответствовали признаки нервозности и одержимости, но даже и это было не вполне вероятно. Вероятно и почти точно было то, что этот «убийца» был человеком, находящимся в состоянии крайнего возбуждения, что нечто его тяготило и мучило; вероятно и почти точно было и то, что он посягал на меня, причем жаждал не столько помощи и совета, сколько разговора. Я медленно прошел мимо и внимательно его оглядел, сперва с чувством сострадания, а затем все более и более преисполняясь страхом, ибо увидел, что это был один из тех людей, кто жаждет и непременно должен выговориться; возможно, что-то накопилось у него в душе, что-то судорожно сжимало ему горло, возможно, он дольше, чем мог это выносить, был совсем один и теперь его распирало, он не способен был с собой справиться. Я поспешил скрыться в боковом коридоре, на душе у меня было скверно, я предчувствовал с почти полной уверенностью, что, как только вернусь, он окликнет меня и захочет исповедаться, а меня это и в самом деле пугало. В моем тогдашнем состоянии величайшей разочарованности, в стремлении бежать от людей, в глубочайшем сомнении в смысле и ценности всего, для чего я прежде жил и работал, ничто не могло испугать меня и довести до отчаяния сильнее, чем атака человека, который нуждался именно в том, чего я не мог ему дать: в доверии, в отклике, в готовности выслушать его вопросы, жалобы или обвинения. Наши тактические предпосылки были слишком неравны: я был слаб, устал, пребывал в состоянии обороны и при этом был заранее уверен в собственном поражении; он был молод, полон сил, его подгонял мощный мотор лихорадки, волнения, ярости или невроза — все равно, как бы это ни называть. Да, у меня были все причины его бояться. Но не мог же я вечно отсиживаться в коридоре и на лестничной площадке, не мог подвергать риску жену, которая ждала меня в моем номере, — ведь он способен, пожалуй, ворваться туда и напугать ее. Ради всего святого я обязан был вернуться. Стремление этого «убийцы» и одержимого непременно говорить со мной, жаловаться или атаковать было душевным состоянием, хорошо мне знакомым, множество людей в течение многих лет и десятилетий приходили ко мне, охваченные тем же

Вы читаете Поздняя проза
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату