пропали в теплой и душистой ночной черноте.

И удивилась же Филевка: Валерьян-то Михайлыч ихний на мамзели женился! И обвенчался словно крадучись: поехали, без барышен, с панычем с одним, утречком, после Успенья, в Бобринскую церковь, окрутились, да тем же махом назад. Грицько и тот «не чуял», пока туда их вез. Тетя Пратя, узнав, так и села, заплакала. Слыхали потом, Усти-нье жаловалась, грозилась со свету «Агашку» сжить, на что Устинья резонно отвечала: «Чого ще! От той госпожи обиды не буде, нехай живет!». Девочки были в восторге: как интересно! Своей матери они не помнили (как и Вадим), а мачехой Агату не признавали, — ведь это все та же m-lle Агата!

К удивлению Вадима, Тихон принял женитьбу барина на «чужачке» (и еще «из ведьм») с видимым удовольствием. Это скоро объяснилось: заводил-заводил речи о дурах, «пустое слово им скажешь, она уж рога свои напялила», а в конце вышло наружу: Василисин жених он и есть, сам Тихон. С презрением фыркал, когда тетя Пратя говорила, что его, «москаля», здешние парни за Василису побить собираются: «Русский человек ничего не боится».

А дни, меж тем, бежали, и вот, снова едет Вадим, по той же дороге, с тем же Грицько и той же Хмарой на пристяжке; только не со станции — а на станцию, к поезду киевскому. Все будто то же, но все переменилось, или перевернулось. Другие запахи, другой свет и пустые, скошенные поля — другие: на них и над ними — тишина.

Вадим молчит, но вовсе не от прежнего «блаженства»: он о нем забыл; а если б припомнил, то ему показалось бы, вероятно, что это было с другим, не с ним, или тогда, — давным-давно, — когда он был «маленьким».

Блаженства нет, но нет ни боли, ни тоски. Что же, пока так, как надо. Дальше — целая жизнь; он о ней не думает. Он ни о чем, вообще, не думает. В нем, как в воздухе этом осеннем, как в опустевших скошенных полях, — простота и тишина.

ДВЕ ДАМЫ

(Сережа Чагин) I …Предчувствую: изменишь облик Ты… А. Блок

— Как трудно жить, — думал Иван Павлович Чагин, возвращаясь домой.

Жить ему, действительно, было трудно и вовсе не потому, почему трудно другим: внешняя жизнь кое-как сложилась, он имел заработок, небольшой, правда, но работа интеллигентная; вдвоем с сыном Сережей ему было достаточно. И Сережа — мальчик хороший. Нет, главная трудность в том, что Иван Павлович не мог удовлетвориться собственной жизнью: смотрел, как идет жизнь кругом, и ему казалось, что она идет плохо. А помочь нельзя, во всяком случае, не он, Иван Павлович Чагин, этому поможет: не говоря уж ни о чем другом, — уважение к человеческой свободе так в нем было сильно, что он, теперь, даже в резкие споры избегал вступать, предпочитал отдаляться от несогласных и был очень одинок.

Последнее время так случилось, что он видел больше Сережиных товарищей, самую зеленую молодежь. Так как Сережа всем заявлял: «Папа — мой друг», то он, зная, что присутствием не стесняет, часто слушал их разговоры. Мальчики эти и молоденькие девушки ему нравились: одни больше, другие меньше. Но в разговоры сам он не вступал никогда: ведь это все «пореволюционеры»; Иван же Павлович был революционер просто.

Революционер? Пожалуй, сказать это о нем сейчас, — и неверно. Одно верно, что и сейчас он, в глубине, таков же, каким был. А был, в предвоенные годы, одним из хороших русских студентов, честных, со средним умом и с большой совестью. Все это, — особенно безотчетная влюбленность в «свободу», которая, в молодости, походила на влюбленность в «прекрасную даму», или в «далекую принцессу», — привело его, вместе с другими студентами, к партии «социалистов-революционеров». На первых ролях он там не был; возможно, что ему больше подходило бы стать «народником»; но так уж случилось, и он ни о чем не жалел. В душе, с молодости, была у него, должно быть, какая-то крепость и сохранилась, несмотря на все пережитое: октябрь, добровольчество, тяжелое ранение, эвакуация, и, теперь, жизнь в чужой стране. В Турции он женился на сестре милосердия, много старше его. Жена умерла, когда Сереже было 12 лет. С тех-то пор они особенно и

«сдружились»: мальчик вырос на полной свободе; а вот худого не вышло. Серьезный только чересчур, и это уж в натуре.

Все-таки, — «трудно жить», — говорил себе Иван Павлович, взбираясь по лестнице в пятый свой этаж. Хотел бы не повторять этого, — зачем? а повторялось.

Квартира удачная: две маленькие комнатки, а третья большая: в ней-то и собирались Сережины друзья — «по-революционеры».

Сережа был уже дома. Ивану Павловичу показалось, что он как будто задумчив, или озабочен. Темные, разлетающиеся брови сдвинуты, лицо, с которого еще не сошла детскость, но уже энергичное, — бледновато. Иван Павлович все это заметил; ни о чем не спросил, — сам скажет, если захочет.

За обедом (все нужное им с утра готовила приходящая прислуга) Сережа проговорил, немножко вскользь: «А я больше не участвую в «Нашей России». (Это был маленький «пореволюционный» журнальчик.)

— Почему? — спросил Чагин. — Ведь ты ее даже редактировал.

— Так. Не хочется. Пусть Андик редактирует. Или Боря Тайранов. А Лелечка Бер тоже выходит. И другие еще, кое-кто.

Иван Павлович, конечно, знал, что «пореволюционеры» не единое что-нибудь, а делятся на группы, часто между собой не согласные. И скорбел об этом, понимая, что поверх несогласий у них, как у его поколения, среднего (Иван Павлович далеко не стар), тоже есть своя «прекрасная дама», одна у всех, и называется она «Россия».

— Я, папа, очень-очень серьезно хочу с тобой поговорить, — сказал Сережа, вскинув на отца живые, темные глаза. — Хорошо?

Они устроились за прибранным столом, закурили.

— Ты поймешь, папа…. Я не от группы нашей сейчас говорю, это у меня личная мысль. Я тебе расскажу, а ты обдумай. На прошлой неделе, у капитана…

— Ну, капитан! — отмахнулся Иван Павлович.

— Знаю, знаю! Ископаемый. И нелепо ввязывается еще в споры. Мы туда ходим… я, по крайней мере, скорее для Ариши. Она очень страдает в этой атмосфере. Постой, так вот: были там кое-кто из наших и Лелечка. Поднялся спор, ну, о России, конечно, какой она должна быть, кто какую любит. Все зря, и возмутительно. Лелечка, посреди этого, — ты знаешь, какая она смелая, — вдруг говорит: «А я никакой России не люблю, я никакой не знаю, ни новой, ни старой». Капитан и не опомнился, как Ариша тоже: «И я, — говорит, — не люблю, любить, это — чувствовать, по-живому, а я по-живому Россию не знаю, ни капельки, ну, и не чувствую…». Все, конечно, в ужасе. И я в ужасе.

Иван Павлович улыбнулся:

— Потому что ты — чувствуешь?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×