умел защищаться от своих страстей, они легко овладевали им; тем легче, что он искал каких-нибудь «передышек»: забыть терзания. И забывал… Но как же потом змея ему мстила!

«Я веду гнусную жизнь, — писал он молодому Толстому. — Бессонные ночи отшибают память и соображенье… Да, я веду глупую и гнусную жизнь! И ей доволен (курс, подлинника), кроме иных минут, которые зато горьки, но, видно так уж нужно».

Некрасов никогда ни перед кем и ни в чем не оправдывался: он только просил прощенья. Родине, друзьям, врагам, любимой женщине он говорил «прости»! «Прости» было и последним, невнятно прошептанным словом его перед кончиной.

Совесть, — все она же! — вырастая, переплеснулась через личное, пропитала его любовь к земле, к России, к матери и, в мучительные минуты «вдохновенья», сделала его творцом неподражаемых стонов о родине. Неужели это лишь песни «гражданской скорби», как тогда говорили? Вслушаемся в них: поэт не отделяет родину-мать от себя самого; он мучается за нее и за себя вместе, даже как бы ею и собою вместе. Или вдруг вырывается воплем его «прости»:

Прости! То не песнь утешения, Я заставлю страдать тебя вновь. Но я гибну! И ради спасения Я твою призываю любовь…

Вне этих песен-стонов (а не в них ли его суть, он сам?) так называемая «гражданская скорбь» Некрасова условна, суховата, а главное — беспредметна. Пользуясь легкой способностью слагать стихи, он нанизывает бесконечные строчки. Он «бичует», он «негодует», «возмущается», но чем, собственно, и во имя чего — сам определенно не знает. У него нет, как говорится, «убеждений», нет никакой практической линии, а идеалы смутны, (не идеал же, в самом деле, Тарабогатай!). Он беззащитен против своих общественных «измен» так же, как против личных «падений», страстей. Но все чувствует — потом:

Тяжел мой крест. Уединенье, Преступной совести мученье…

Нет покоя и в светлые минуты: и тогда -

Вспоминается пройденный путь, Совесть песню свою запевает…

Слово «совесть» почти так же часто повторяет он, как «прости», и в письмах, и в стихах. В эпосе, в поэмах, постоянно возвращается к тому же: падение — позор — покаяние. Влас «в армяке с открытым воротом» или в другой одежде, в поле, в лесу, в городе, — преследует поэта сквозь все годы его жизни. И все увеличивается как будто тяжесть: «Тяжелый крест…», «Тяжелый год…», «Точит меня червь, точит… Очень тошно… Очень худо жить…».

«Всему этому есть причина, — пытается он догадаться, но прибавляет: — а может быть и нет…».

Непонятно, почему новейшие апологеты Некрасова заняты главным образом тем, чтобы его оправдать. Именно — оправдать (вспомним, что он сам себя никогда не оправдывал). Чуковский даже первой своей задачей поставил это «оправданье» Некрасова; и подробно разбирает жизненные его «падения» и общественные «измены»[149].

Перед кем, собственно, оправдывают Некрасова? Перед людьми сороковых годов? Перед Тургеневым, перед иконой Герцена? Или перед шестидесятниками, Писаревыми и Базаровыми? Или думают, что Некрасов нуждается в оправдании перед новой литературой начала века?

Сороковые годы далеко, не услышат. Шестидесятники влились в общественность последующих десятилетий, которая просто забыла Некрасова и с поэзией его, и с «грехами». А что касается новой литературы (предвоенной), то Чуковский произвел среди ее представителей анкету, которую и приложил к своей оправдательной статье. Анкета — опять времен той же, первой советской эры. Там и Гумилев (только что расстрелянный); к нему, к Ахматовой, Блоку, Сологубу, Вяч. Иванову и другим Чуковский предупредительно прибавил Маяковского, Горького и каких-то, вероятно, знаменитых в то время, поэтов октября, но сейчас никому неведомых. Оставим этих последних в стороне. А что ответила Чуковскому настоящая новая литература? Ответ, в общем, единогласный: все «любят», или в детстве любили некоторые пьесы Некрасова; никто не признает его влияния на собственное творчество; а жизнь его, поступки, «грехи» или «измены», — для всех «безразличны». Не интересуют.

Перед кем же, спрашивается, так старался бедный Чуковский оправдать Некрасова? И зачем?

Если ни для кого не нужно это оправдание, то для самого Некрасова меньше всех. Мы увидим (если захотим), что он был в правде, даже в истине, когда искал только прощенья. Оправданье ему было ни за чем не нужно.

Один современный критик, человек со вкусом, но страдающий склонностью к парадоксам (все мы чем-нибудь «страдаем»), сказал однажды: «Некрасов — настоящий поэт- христианин». Утверждение весьма сомнительное, неточное: какой же «христианин», без Христа и христианства? С этим словом надо бы обращаться осторожнее. Да оно нам, для Некрасова вовсе и не нужно, если правда, что ему был послан великий дар — Совесть, если в песнях его плачет она, и ею терзались его душа и тело. Не она ли подсказала — не уму, а сердцу его, что не нужно оправданья, нужно прощенье? И прощенье было ему — не то что дано, когда-то там сразу, в предсмертный час, — оно давалось ему всякую минуту, на всякое его невнятное «прости».

Нет такой высоты, на которой можно было бы оправдаться, но нет и такой пропащей глубины, на которой человеческое «прости» не получило бы ответа.

Это прощенье (не наше, мы так прощать не умеем) Некрасов знал и, не зная о нем, осязал его, чувствовал, как глухой и слепой чувствует ветер, как больной чувствует прикосновенье льда к горячей голове. Так — только так — знал он и Сказавшего: «Не здоровые имеют нужду во враче, а больные», — Пришедшего и для него, чтобы исцелять- прощать.

Наше же дело, — маленькое, человеческое, — не суд над Некрасовым, с осуждением или оправданием, а только взор на него понимающий, и простые, скромные слова: большой поэт. Большой человек.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×