А всего совершеннее дана эта ясность несказанного, магия недоговоренного, в 9-ти строчках стихотворения, которое надо выписать целиком:
Своеобразную прельстительность этих строк вряд ли можно не почувствовать.
Не скрыты недомолвками и душевные противоречия, которых — кто не знал? Кто не думал — «О том, что мы умрем. О том, что мы живем. О том, как страшно все. И как непоправимо…»? Да, «ни Бога, ни счастья, ни вечности нет»… Нет? Но ведь «настанет искупление… и там… все объяснится нам, все, что мы любим и чему не верим…». А может быть, и не настанет: «Все обман. Бога нет, и в мире нет закона». Обман? Все равно: «Ничего не забываю, ничего не предаю. Те же звуки, то же «к раю» и к «иному бытию»…».
В таких и в тысяче других противоречий погибал Блок. В самом деле, как сделать выбор между двумя противоположными, обратными «истинами», если обе кажутся истинными? Блок говорил: «Стою перед стеной. Ничего не понимаю, не могу сделать выбора…». Внутренние терзания переживал он трагически; и более, кажется, глубоко, нежели Адамович… Но тут следует кое-что вспомнить. (Я не сравниваю двух поэтов, два дарования: мы говорим сейчас о другом.) Адамович — не совсем блоковского поколения, а какого-то позднейшего… полупоколения, если можно так выразиться. Это не были «дети страшных лет России», тех, о которых писал Блок; им нечего было «забывать», а того, что ждало их впереди — они не знали. Вокруг них создалась, рядом с трагически-напряженной («блоковской») атмосферой десятых годов, — другая, удивительно легкая. Может быть, так было нужно; нужен им был запас легкости перед тяжким опытом войны, беспримерной революции; и тягчайшим — изгнания. Его Блок не узнал. Как он принял бы его? Неизвестно. Запаса легкости у него не было, и жил он совсем не в той атмосфере, о которой, не без умиления, вспоминает Адамович:
Да, это «пламя», может быть, и дало детям новых «страшных лет» силу пережить первые катастрофы. Но испытание длится. Помнить о давней «легкости» можно, — только зачем? Не нужнее ли было бы вспомнить теперь Блока, с его тяжестью, с его серьезностью?..
Но из всего нашего «западного» полупоколения один Адамович все-таки чем-то близок Блоку. Его притягивает самое ценное, что было в личности Блока: необыкновенная правдивость, связанное с нею чувство ответственности, — и не за одни слова писаний своих: в простой беседе Блок останавливался перед тем или другим словом; его медлительная речь была полна недоговоренностей, недомолвок, шла иногда будто «около слов» (совсем как у Адамовича… в стихах). Правда, все это у него было природное; он не думал об опасности слов, об осторожном с ними обращении, и глубины своих трагических переживаний не мерил: он был бессознательнее Адамовича.
Но вернемся к Адамовичу-поэту.
Не во всех его стихах недосказанность. Есть другие, в них уверенность чувства находит и уверенные слова. Эти стихотворения можно бы назвать лучшими… если б не казались и недоговоренные тоже «лучшими». И если б одно из них, первое, не было так резко не в тоне всей книги. Оно как будто не имеет права быть «договоренным». Похожее на проповедь или на программу, оно не убедительно, даже не своеобразно. А тут же, почти рядом, — другое, внутренно с первым связанное, но несравнимое: так просто, с таким словесным целомудрием оно написано (кто-то назвал его даже «гениальным»). Жаль, что не им начинается книжка «На Западе»:
Пленяет здесь и параллель с Лермонтовым. Не подражание, — Адамович абсолютно свободен от подражательности; но параллелям его поэзия не чужда: две вместе идущие и несходящиеся линии. В этом бывает много очарования.
Самое договоренное стихотворение, где все слова сказаны — и все нужны, это — «Граф фон дер Папен». Поэт, с такой недоверчивостью относящийся к слову, может спокойно отвечать за каждое в девяти этих строках о неискупимости измены.
Не многим дано сознание ответственности за свои слова. Есть мнение, что поэзии оно вредит: музыке, «свободному полету вдохновения»… и всяким таким вещам. Не будем спорить. Заметим, что ответственности никто не любит: к чужой равнодушны, своей бегут, боятся. Страх понятный: такое чувство не приносит счастья. Блок это хорошо знал. Но Блок и свою автобиографию хотел начать словами: «Был человек, который искал не счастья, а правды…». Если чувство ответственности не дает счастья, зато спасает от великого несчастья — от самодовольства. Оно страшнее, оно, как проказа, обезображивает человека и все дела его, все, к чему бы он ни прикоснулся. Лучше совершать ошибки, даже преступления… Их можно искупить, простить — «За белое имя спасенья, за темное имя любви…». Самодовольство и слов таких, имен любви и спасенья, не знает. О чем и как писал бы «самодовольный» поэт, если б можно было его вообразить?
Человеку свойственны широкие, даже дерзновенные желания: стать святым, или, поэту, написать (после долгих испытаний) «хоть пять-шесть строк» таких, чтобы «они прошли по странам и морям тоскующей земли…». Но чем шире желания — тем острее чувство