Хесей нельзя играть в яйца? Пусть прямо скажет и, чур, не врать, не хитрить, все равно узнается.
Никто ничего не сказал.
Чего же вы? забоялись?
Я не забоялась вовсе, — решительно выступила Надя. — Я ничего не боюсь. Это Аня тогда первая, и Костя. А я говорила же… И пусть Хеся с нами играет…
Костя вспыхнул:
Говорила! Ты что сама говорила? А я ничего. Я только одно: у ней яйцев никаких нету…
Ну, этому горю помочь можно, — сказал студент. — Вы, главное, позовите ее скорее, коли так. Хеся!
Хеся! — крикнули вместе Надя и Костя, а за ними Аня и другие.
Хеся! Хеся!
Девочка минутку помедлила, как будто еще не веря, потом спешно перевалилась на животик, болтнула сапожками и, цепляясь руками за скамейку, слезла. Не побежала: пошла робко, тихонько, с перевальцем. Была очень маленькая.
— Хеся, — сказал студент, присаживаясь на корточки и вынимая из кармана три яйца: лиловое, желтое и голубое. — Вот тебе, Хеся, это будут твои. А там уже тебе покажут, как с ними играть. Надо, чтобы были крепкие. Эти — крепкие.
Яйца были ужасно красивые, — особенно лиловое, — гладкое, блестящее. Хеся хотела взять, но пухлые пальчики такие маленькие, и она деловито подставила подол платьица, а сама широко и блаженно улыбалась.
Вот красивые! — сказала Надя, впрочем, без зависти (у нее зато было целых шесть). — Ну, давай, я тебе покажу, как наставлять. Давайте скорее; Костя, ставь свое!
Нет, мое, мое сначала! Мое — вон оно лежит! — взволновался Петя. — Мой же черед был. Стойте! Я два взял!
Аня с голубым бантом пищала:
— А я в Хесино хочу, в желтенькое! Я сама хочу в желтенькое!
Хеся, со своим сокровищем в подоле, уже примостилась у катка и лепетала что-то Ане, с деловитым видом. На щеке еще видно было пятнышко от просохших слез.
Игра началась, веселье разгоралось. Но Костя, с розовым яйцом в руке, стоял около студента, медлил.
— Ты что же? — спросил студент. ~~ Да я ничего. Я буду.
И прибавил:
— Я, ведь, хорошенько не знал… насчет Хеси. Мало ли! И Другие про то же…
— Костя, милый, ты совсем милый, и ты видишь, как хорошо теперь, и я не обманывал, я правду говорил: для Хеси не-пРеменно Христос воскрес, а то и для тебя, и для вас, не вос- кРес Они поняли, и ты понял, только ты больше понял, ты, ведь, сам большой. Непременно для всех воскрес, и уж для никого.
— Для никого — не может он воскресать.
— Ну да, ну да! — обрадовался студент и положил Косте на плечо руку. — Именно не может, а потому для всех. Ты никого не слушай, если тебе будут говорить: вот у этих одна дорога, у этих другая. У тебя, и у Хеси такой, и у меня, — у всех нас один общий путь, царский путь к Богу… Впрочем, — прибавил он, как бы опомнившись, — это ты после поймешь, потом…
Он снял руку с Костиного плеча и умолк, взволнованно и задумчиво глядя на детей.
Костя уже смеялся с другими, Хеся что-то кричала, хлопала в ладоши. Веселое солнце желтило желтый каток. Солнечный воздух весь струился, дрожал и гудел пасхальными звонами.
Незаметно покинув площадку, студент медленными шагами двигался к дому, и с молодого лица не сходит улыбка.
Годы текли, протекали.
Всю жизнь свою студент, — давно не студент, — говорил людям, что они ошибаются, что две раздельные дороги — неразделимы, что это один и тот же, царский, путь, и нужно идти им вместе. Даже до последнего своего предсмертного мгновенья не устал он говорить об этом. Но никогда, может быть, не понимали его взрослые так, как поняли дети в тот далекий солнечный день Светлого Воскресенья.
СОСЕД № 1
Позвонить, что ли, к соседу? Отчего ж; можно и к соседу. Позвоню. Сосед наш… Я уж не помню, сколько лет мы его знаем. Наверно, знали и тогда, когда он не был соседом.
Что мы близки с ним (не в смысле соседних домов) — этого нельзя сказать. Мы близки, как все петербургские интеллигенты близки между собою. Если интеллигентское собрание, да в частной квартире, — (хотя бы и у нас) — почти наверное сосед тут же. И тем наверное, чем собрание «левее», а, главное, «таинственнее». Дешевая, большею частью, таинственность, но это все равно. Сосед любит таинственность и любит ее вид. Он и говорит, — довольно мало, — особенным, тихим голосом, с особенными интонациями таинственности: чем народу меньше, тем он говорит больше, а когда приходит один или вдвоем с кем-нибудь, — речи его обильны и так шепотны, что все время ждешь какого-то потрясающего секрета, но потом забываешь, что его не было, так как забываешь и все речи целиком.
Публичным выступлениям сосед не чужд, странно даже говорить, ведь он — присяжный поверенный! Но это не важно, об этом никто не думает: сосед наш, главным образом, — эсдек. Главным образом.
Смотрю на него, когда устаю от таинственного шепота без секрета, — и прикидываю: на кого он похож? На протоирея он ужасно похож: рясу коричневую, крест золотой — и просто художественный образ! Исследую это сходство строго, боясь, как бы не помешала объективности ассоциация идей, знание, — что отец-то соседа — был настоящий протоирей, и даже не без знаменитости: все мы, в детстве, в гимназиях, по его «одобренным» учебникам Закон Божий зубрили. Но, ей-Богу, если б и не знать это про соседа — протоирей самостоятельно навязался бы. Одна «вкусность» его к жизни какая красочная. Ведь по манере отставлять руку, садиться за чайный стол, по тысяче мелочей видишь. Как вкусно, как аппетитно живет сосед. Не обманываю себя: по адвокатским ли, по таинственно- интеллигентским ли делам куда-нибудь он едет (например, по делам загадочного кружка «О. —О.», насчет же путешествий по эсдечным делам — я сомневаюсь) — он должен ехать во втором классе, но со своими собственными простынями, чтобы уютно устроиться на ночь, и со своей провизией; он должен! В самом крайнем случае, если не провизия, он на каждой станции должен вылезать, закусывать, — ну и пивца бутылочку; а чего-нибудь, каких-нибудь пряничков или хоть леденцов — и в вагон из буфета захватить, — сластена!
Я не обманываю себя: если б это исключительно зависело от моего соседа — мы до сих пор не имели бы огнестрельного оружия, — не слышали бы, как пахнет порох. Но, во-первых, не было бы ли это к лучшему (война менее проклятая), а, во-вторых, — мне нравится сосед и так: оно художественнее.