свергнуть большевиков, ни бороться с ними под самодержавным знаменем нельзя. Ибо нельзя великому угнетению большевизма противопоставлять угнетение, только меньшее, каким было российское самодержавие. Бессмысленно противопоставлять неограниченной власти — подобную же, только менее бесчеловечную. «Большевики — новое самодержавие. Они — сегодняшний день самодержавия, монархия — вчерашний». При этом Гиппиус добавляет: «Я не говорю, что отныне и довека не будет монархии: я этого не знаю».

Жизнь с ее высшей по времени мерой свободы осуществима только в условиях правового и демократического государственного устройства. «Реально противопоставить большевизму мы можем лишь триаду: право — свобода — всенародность». Именно такой жизни Россия никогда еще не имела. Под всяким другим знаменем борьба бессмысленна, полагала Гиппиус.

Эмигрантские массы ненавидят «всякую» революцию, подразумевая, чувством, большевиков. Революция — такой же закон истории, как эволюция, и нет народа, который не пережил бы, так или иначе, революционного момента. Однако судьбы и методы исполнения революции бывают различны. «Мы помним, — продолжает Гиппиус, — с какой беспрепятственностью совершали большевики, приехавшие «на готовенькое», первую работу по «использованию» революции: им нужно было для овладения революцией — и через нее страной — прежде всего переродить революцию в бунт».

Большевики действовали всегда как ярко выраженные антиреволюционеры. Элементы бунта имеются во всякой революции. Дело революционное — доводить эти элементы до минимума, дело антиреволюционное — довести их до максимума. Дело людей революции — закончить революцию, а не перманентно продолжать ее, как предлагали Троцкий и Ленин, введя в жизнь, вкрепив в нее то, что можно и нужно ввести из внесенного революционной волной. Тогда жизнь страны, закончившей революцию, непременно окажется полнее и богаче. «Но антиреволюционеры приканчивают революцию; превращенную в бунт, ее нетрудно затем подавить голой силой — террором; террора, однако, ослаблять уже нельзя: и он делается перманентным, охватывает, как обручем, стиснутую и замершую страну. Вот в чем истинный смысл «перманентной революции», провозглашенной Троцким и осуществленной последующими лидерами большевизма.

По собственному «скромному» подсчету ЧК к 1925 году было убито 1 526 197 человек. Только в ЧК, без погибших в гражданской войне. Это жертвы не революции. Они истреблены убийцами революции при подавлении уже «использованного» бунта.

Слепая любовь к России бесплодна, слепая ненависть к большевикам — бессильна, заключает Гиппиус. Память сливает революцию с большевиками. И шли против большевиков и против революции. За Россию. Но революция-то была русская, от России неотделимая. Если б не так — большевики, овладев ею, не могли бы овладеть Россией. Поэтому Гиппиус утверждает неизбежность русской революции на пути России к свободе и вместе с тем отчетливо понимает сущность так называемого интернационализма большевиков, его несовместимость с духом личной и общественной свободы.

В статье «Оправдание Свободы» (1924) Гиппиус полемизировала с Н. А. Бердяевым по поводу его определения идеи «революции», данного в книге «Философия неравенства». Развивая высказанную еще в начале XX века В. В. Розановым мысль, что идее революции, террору и всему, что случилось с Россией, причастна русская общественность, начиная с декабристов, и литература, вскрывавшая язвы российской жизни, Бердяев утверждал, что близоруко и несправедливо винить во всем большевиков. Виновные — это народники, социалисты, анархисты, русские просветители, происходящие от Белинского. Это они низвергли Россию в темную бездну. Большевики лишь сделали последний вывод, показав наглядно, к чему ведут «освободительные идеи».

И Гиппиус приводит бердяевские определения революции: «Революция никогда не была и никогда не может быть религиозной. Революция, всякая революция по природе своей антирелигиозна, и низки все религиозные ее оправдания». «На всякой революции лежит печать богооставленности и проклятия…». «Революционизм есть утверждение смерти и тления вместо вечной жизни». «Революция не духовна по своей природе. Революция статична. Русская революция есть тяжелая расплата за грехи».

Приводя утверждения Бердяева, что всякая революция, везде и во все времена, достойна проклятия, что воля к революции — дьявольская воля, что желать революции — грех, Гиппиус решается задать ему искусительный вопрос: «Ну, а представим себе (это очень представимо), что сегодня, завтра совершается революция в России. Она будет именно такая же, как всякая, во имя свободы и ради новой жизни, против «существующей власти»… которую Бердяев, согласно со мною, считает реакционнейшей из всех, доныне возникавших, и отлично знает, что никогда большевики «революционерами» не были, да и большевицкой революции — не было. Что же, скажет Бердяев завтрашней русской революции — «нет»? Проклянет ее? Осудит волю к ней как греховную?».

«Культура, — говорила Гиппиус, — дочь свободы». Культура там, где есть «свободный вздох». В статье «Земля и Свобода» (1926) она утверждала, что «русская культура — не Пушкин, не Чаадаев, не декабристы, не западники, не славянофилы, не литература, не философия… она все это вместе, все эти (и еще многие другие) вместе: она в Пушкине — и в декабристах; в Белинском — и Вл. Соловьеве; в Герцене — и в Аксакове; в реформах Александра II — и в раскольничьем сыне Егоре Сазонове; в Петре (особенно Петре!) — и в начале февральской революции… Она — некая цельность, струна, свитая из множества нитей, которые тянутся отовсюду, от всех сторон жизни». Основа, корень, суть культуры — память. История русской культуры — это цепь побед свободного дыханья. «Враги, лишившие Россию свободного дыхания, стремятся уничтожить в народе и память, корни культуры. «Нам в прошлом ничего не жалко!» — возглашает один советский поэт, а другой прибавляет: «Довольно провозились с покойницей, / Наконец-то ее угробили…». Торжество преждевременное. Конечно, стоило бы вырастить 3–4 поколения беспамятных, чтобы культуре пришла смерть. Но, к счастью, это невозможно». Эмиграция должна осознать свой долг перед русской культурой, ибо эмигранты — целый народ по количеству, — никогда не знавшие совершенно свободного дыхания, очутившись в условиях свободы, могут свободе учиться. И верить, что она наступит и в России, ибо Россия «не умерла, но спит».

Если в начале 20-х годов парижская эмиграция жила вся как бы одной жизнью, то между 1925 и 1930 годами происходит «смена эпох». Гиппиус вспоминала в 1938 году, что тогда, в 1922–1923 году, «все постоянно встречались, делали что-то вместе, выступали на одних и тех же собраниях. Не было разрыва между интеллигенцией так называемой политической и просто культурной; писатели писали во всех новых изданиях; и мало того, поддерживали связь с французским обществом. Так было не только в среде старших интеллигентов и писателей одного старшего поколения, но к ним же примыкали и молодые… Так было, а описывать, как оно есть — почти не стоит: взять только бывшее наоборот, а картина получится ясная».

Разъединение коснулось всей эмиграции: устав от занятий «политикой», отдельные деятели исчезали на годы «сажать картофель» или заниматься чем-то подобным. От старых «обществ» уцелели лишь имена. Гиппиус пишет о созданном ею с Мережковским обществе «Зеленая Лампа»: «Достаточно сравнить его теперешние (крайне редкие) собрания с прежними, чтобы увидеть всю разницу. Когда-то там выступали люди, ныне разъединенные, трактовались равно вопросы и политические, и литературные, возникали живые споры о «миссии» эмиграции… Теперь, в другой атмосфере, на недавнем, хотя бы, заседании, — как все чинно, равнодушно, — холодно!».

В эмиграции были весьма непростые условия печатания. Ограничения во всех сферах — политической, личностной, даже любовной — были совершенно явны. В 1935 году Гиппиус

Вы читаете Мечты и кошмар
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату