дактили.
А поскольку творчество Христюка даже отдаленно не напоминало стихи Пушкина (хотя он и не был совсем уж бездарным), то очередная заблудшая женская душа хватала свой чемодан и быстренько съезжала к родителям, прихватив на память с квартиры поэта что-нибудь ценное.
– Ошибаешься, – уверенно пробасил Шуршиков. – Похоже, у Олежки проблемы иного рода. Сразу видно, что он весь в творческих исканиях. Эмпиреи, эмпиреи… Как это знакомо…
Шуршиков слыл романистом. На излете советских времен он накропал роман о рабочем классе, купил за причитающийся ему гонорар легковую машину «волгу», что в те времена считалось большим шиком и признаком состоятельности во всех отношениях, и с той поры пробавлялся газетными и журнальными статейками, которые его худо-бедно и кормили.
Что касается собственно литературы, то Шуршиков приналег на мемуары. Он уже написал четвертый том (все четыре по толщине были размером с кирпич), и все искал издателя или спонсора, готового пожертвовать энной суммой для обнародования потрясающих подробностей из жизни городского писателя, который не ездил дальше Дома творчества в Коктебеле и испытывал трудности только во время отправления естественных надобностей.
– Нет, все вы неправы, – снова вступил в разговор Прусман. – Судя по всему, у него творческий кризис.
Прусман недавно возвратился из Израиля. Война, не прекращавшаяся на «земле обетованной» уже много лет, не очень способствовала творчеству. Мало того, власти его исторической родины даже не подумали предложить Прусману мастерскую, – хотя бы такую, какую он имел в России – и ему пришлось поступить на завод, изготавливающий метизы.
Поносив год в качестве чернорабочего ящики с гвоздями, Прусман быстренько перековался и преисполнился ностальгической любовью к мачехе-России. Проявив удивительный дар предвидения, он возвратился в город как раз перед началом военных действий Израиля против Ливана и террористов «Хезболлы».
Иначе ему все-таки пришлось бы пойти в армию, от которой он успешно откосил на первой, ненастоящей родине.
– Могу всех вас успокоить, – ответил немного раздраженный Олег. – Единственная проблема, которая в данный момент не дает мне покоя, это чувство голода. Поди сюда! – подозвал он официанта, дальнего родственника Сарафяна, юркого молодого армянина, проживающего в городе на птичьих правах – без прописки. – Принеси что-нибудь поесть – на всех – и литр водки. Нет, только не мясную нарезку! Овощи? Давай овощи…
Официант убежал.
Приободрившиеся и повеселевшие собутыльники – у них кошки на душе скребли от мысли, что у Олега дефицит наличных средств, и он присоединился к их компании только ради халявы – разлили по рюмкам остатки спиртного и дружно выпили; без тоста. Наверное, все решили тосты оставить на потом – когда принесут заказ Олега.
– Други, можно я почитаю вам кое-что из нового? – спросил Хрестюк.
Лица собутыльников вдруг приняли грустное и отстраненное выражение. Из деликатности никто не осмелился отвергнуть предложение поэта, который на сей счет был очень обидчив. Но и внимать ямбам и хореям тоже ни у кого не было желания.
Хрестюк не стал дожидаться всеобщего согласия. Оно ему просто не требовалось. В этот вдохновенный миг он напоминал токующего глухаря, в пылкой любовной страсти не замечающего ничего вокруг.
Встав и прияв театральную позу, Хрестюк начал:
– Ушла-а-а… И дверь ударилась о стужу-у-у… И эхо, словно синий ды-ы-ым, клубилось долго-о-о. Было – душно! И пахло ветром ледяны-ы-ым. И синий свет дрожал и падал за окнами – со всех сторон. А дальше-е-е… Дальше синим са-а-адом я был прозрачно окруже- е-е-н и прочным оглушен молча-а-а-ньем. И вдруг заметил: голубо-о-о-й мне жжет ладонь снежок случа-а-айный. И ти-и-и-хо проступила б-о-о-оль…
Закончив декламировать свой опус, Хрестюк мелодраматично упал в креслице и с деланной усталостью смахнул со лба невидимые капли пота.
– Потрясающе! – радостно воскликнул Шуршиков, как самый главный критик, имеющий непосредственное отношение к литературе. – Вещь – супер.
Олег лишь мысленно рассмеялся. Он догадывался, что радость прозаика происходит от длины стихотворения, продекламированного Хрестюком; оно оказалось очень коротким.
– Да… Талант… – Фитиалов расчувствовался и достал носовой платок не первой свежести, чтобы осушить повлажневшие глаза.
– Вам нравится? Точно? – Хрестюк распрямил плечи, откинул голову назад и стал похожим на индюка.
– Нравится – это не то слово! – вдохновенно изрек подлипала Вавочкин. – Я давно говорю, что почти все твои вещи – классика.
– Эка ты хватил, батенька, – ревниво осадил Шуршиков порыв Вавочкина, от которого за версту несло фальшью. – Поэты-классики закончились в начале двадцатого столетия. Не в обиду будет сказано. Просто констатация печального факта.
Хрестюк обиженно насупился. Но Шуршиков закончил свое выступление неожиданным и приятным для него пассажем:
– А вообще, я так скажу – тебя, мой друг, еще оценят. По достоинству оценят. Потому что многие твои вещи совершенно нетривиальны. Это поэзия двадцать первого века. И понять всю ее глубину и красоту сможет только новое поколение, которое уже подрастает.