распугал, угнал на зюдь. Попал в полон к Хвалыну, и связали тебя морской травой.

Мне не терпелось узнать, что случилось с этим Иваном Буянычем и как он попал в плен к Хвалыну, хозяину моря? Чтобы проверить, не безумный ли старик жиротоп, я выпалил:

— А Гордей-то, солильщик, сейчас помер. В казарме лежит.

Он даже не взглянул на меня и не отнял ладони ото лба.

— Гордей-то? Чего же скажешь? И Гордей — не чародей. Значит, отвёл свой урок.

Он, как и другие люди, с которыми я жил, говорил готовыми словами, и у него, должно быть, на всякий случай жизни были в большом запасе складные присловья и поговорки. Удивляться и тревожиться не было ему нужды: он прожил большую и трудную жизнь, как и множество других людей, и привык глядеть на всякие события спокойно, безучастно, как на неизбежность: день сменяется ночью, человек рождается и умирает, подует моряна — пригонит море к берегам… И на каждый случай у него — готовая, накопленная веками мудрость. Мудрость эта несложная, но успокоительная: думать ему не о чем — всё до него обдумано и решено многими поколениями людей. Но и у него, оказывается, есть своя тайна, которая бередит его душу.

— Ты, рыбачок, стой встречь ветру плечом да виском, Парус убери — посуду уложишь.

— А какой это Хвалын-то? Аль в море тоже есть хозяева? Как же это живой человек Иван Буяныч в глыбь полез?

Старик зачем-то сорвал мой картуз и неустойчиво пошагал на курганчик. Он сел на тупой и каменно-твёрдой вершинке и велел мне сесть рядом с собою. Осмотрев вторично мой картуз и изнутри, и снаружи, он неодобрительно покачал головой и разочарованно сунул его мне в руки, а шапку свою положил под бедро.

— Звали-то его Иван Гурьяныч, это мы его величали Иваном Буянычем. Рыбак был. Лихой. Кровь с молоком. Кривая сажень ростом. Богатырь. Карсаки — самые непобедимые борцы. А он клал их на спину, как кутят. Они, карсаки-то, бегуны отчаянные. А он, как ветер, летел по степи — на коне не догнать. Весельчак был, плясун, какого не сыскать ни в одном стане. Молодой, а везде бывал, весь Каспий знал, и всем друг был и товарищ — от Астрахани до Баки, от Баки до Кара-Бугаса, от Эмбы до Дербента. А рыба словно сама к нему шла: рыбье слово знал, а спроть штормов имел заклятье. Дева-Моряна его хранила и тайности ему открывала. Бывало, захватит буря рыбачьи посуды, побьёт их, и люди тонут, а он бежит к берегу невредимый, с богатым уловом, и издали смеётся да форсит, как в праздник. «Принимай, братцы, севрюжину да осетра благородного! Севрюга — для друга, осетры — для сестры. Исстари так велось у наших дедов-прадедов, вольных рыбаков. Хоть мы, рыбаки, сейчас в неволе, а я храню добрый обычай: осетра да севрюжку — в общий котёл!» Вот какой был Иван Гурьяныч. Страсть любил встречать штормовую моряну. Как затрубит да забунтует она — ночь-полночь срывается с нар и орёт, как удалой атаман: «Сарынь на кичку! Грянула моряна-буяна! Эх, погуляют посуды мои, как лебеди, по волнам, а Хвалын в самоловные снасти мои красную рыбу погонит». Ребята — за ним, как встрёпанные. Поднимают паруса и улетают, как морские орлы, наперерез шторму, и пропадают из глаз. А ежели суховей отгонит море, а посуда лежит на песке, Иван Буяныч места не находит: тоскует, мечется, как рыба на берегу. А потом соберёт свою вольницу, и начинают гулять. К ним тогда никто не подходи… Управители сами ему ведро водки выставляли и обхаживали его, как грозного атамана. Ничего не скажешь: такие ловцы, как он да его молодцы, — дороже золота, об них по морю слава идёт.

— Я тоже знаю таких рыбаков — Карпа Ильича да Корнея, — похвалился я. — Их на льдах носило, и посуду шторма разбивали. А они вот живые.

Жиротоп отмахнулся от меня и сморщился от беззубого смеха, выжимая слёзы из распухших век.

— Это Карпушка-то? Карп он карп и есть — сазан. А сазану осетром не быть. У меня Карпушка-то с Корнеем подручными были. Вместе с ними я всё море обмерил. Карпушка-то у Ивана Буяныча и борта не нюхал. Я тоже был лихой моряк — силач, красавец. Промышленники страсть как за мной охотились. А Иван Буяныч меня даже однова в свою артель вовлёк. Щегольнул я перед ним по пьяному веселью своей моряцкой бывалостыо, а он меня схватил за ноги да башкой в песок и воткнул. Ловцы хохочут, а мне зазорно: честь-то моряку дороже жизни. Рыбаку в зазоре не видать моря. Ну, я, конечно, осатанел — и страх, и почтенье потерял: сковал его ноги руками-то и поставил его рядом с собой, как пешню. Застыли оба и торчим: друг друга за ноги держим. Я — вверх тормашками, башка — в песке, а он — ни с места, и сапоги к песку припаялись. Слышу, моряки от хохота, как верблюды, ревут и уже его в потеху взяли.

Жиротоп задыхался, всхлипывал, кашлял, и слёзы скатывались у него по усам и бороде крупными каплями. Он смеялся, вспоминая прошлое, и как будто даже помолодел. Должно быть, он дорожил памятью об этом событии: никто не смел и пальцем дотронуться до именитого рыбака-атамана, всякий принимал его обиды и шутки, как награду, и всякий норовил поймать его властный и умный взгляд и первым выполнить его приказ. И я представлял его себе сильным и весёлым мужиком, похожим на Гришу, и тяжёлым, в бахилах, как в железе, похожим на Карпа Ильича или Корнея. Но я хохотал, когда старик рассказывал, как Иван Буяныч схватил его за ноги и воткнул в песок. Вероятно, Ермилу было приятно, что я заливаюсь звонким смехом, потому что он поглядывал на меня с лукавым добродушием: вот, мол, как я его, славного атамана, пригвоздил!..

— Не всякого он, браток, в свою ватагу брал. Привечал того, кто ему по нраву был.

— А долго вы так торчали-то? — не переставая смеяться, потянулся я к нему и незаметно обхватил его костлявые колени. — Чай, ведь на голове-то, дедушка, стоять не мило.

— Куда там!.. Думал, позвонки сломаю. Ну, видит он, что клешни-то мои не разорвать — взаклад я ноги-то его взял, — диву дался, обомлел весь. Рванул меня вверх — не берёт, хотел сапогом лицо мне раздавить, а я с сапогами-то его скипелся. И, главное дело, ребята со смеху катаются, а ему — ущерб. Другой на его месте отшвырнул бы ноги-то мои да на меня бы и грохнулся, а он сам захохотал и похлопал сапогами моими, как ножницами: «Таких, говорит, мне и надо. В моей ватаге будешь. Хоть ты и Ермил, а меня вразумил… то-то! Дальше моей ватаги не шагнёшь. У нас всё шито-крыто: никакие ветры наши утайки из шайки не выдуют. И выходит — судьба: ты меня спроть шерсти погладил без робости, а я хотел показнить тебя за дерзость и сам в клещах очутился. Ну, и спаялись. Казнить человека без разума — себя казнить. Спасибо за науку. Почуешь себя дураком — умнее станешь. То-то!» Обнялись мы с ним и с того дня не разлучались. Зато и натерпелся я от него, неукротимого! Как только штормовая моряна — так и в море. Ребята были на подбор: ни чорта, ни бога не боялись, сами черти от них, как воробьи, разлетались. Неделями по морю носились, а они только бесились пуще. Сам-то Иван Буяныч — как гром с грозой у всех на виду и день и ночь бушевал. А глядя на него, и моряки, и я с ними как железом наливались. Эх, и люди были! В эти штормы Иван Буяныч словно на свободе гулял: гроза грозой, а весёлый, лихой да удалой был! Заметит, что кто-то из ребят духом ослаб — коршуном на него: сцапает, вскинет над палубой и орёт: «В море выброшу, тухлятина!» И знали, что не попусту грозит: не пожалеет, выбросит. Толковали про себя на берегу: бывали такие оказии — струсит человек, обомрёт и летит за борт. А никому и в разум не придёт, чтобы сболтнуть нечаянно: только моряна да ватага знали.

Этот рассказ старика так меня захватил, что я дрожал от волнения. Это было похоже на сказку, даже сильнее сказки: это была сама жизнь, а не досужий вымысел. Сказочные богатыри всегда казались мне призраками, созданными людьми для утешения, чтобы легче было переносить безотрадную и подъяремную жизнь. А такие богатыри, как Руслан или Гуак,

Вы читаете Вольница
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×