деньжонок накопите. А то, может, и Павел Иваныч из сарая ублаготворит. — И она по секрету прошептала: — У него в сарае-то всякого добра очень даже много. Уж такой рачитель, да такой скупой, что мышь не проберётся и воробей ничего не выклюнет. Только лошади у него, как барыни: сытые, статные. Дома-то у него все в отрепьях ходят. А сын Триша совсем от дому отбился. С отцом на ножах.

Мать приложила конец платка ко рту и села на скамейку, как больная. Упавшим голосом она спросила:

— Чего это здесь у вас, тётя Маша, смрад какой? Тошно-то как!..

Отец помолился на икону, как полагается по обычаю, поклонился Манюшке, Дунярке и стенам и проговорил торжественно:

— Здорово живёте! Мир дому сему!

Манюшка тоже поклонилась ему и истово пропела:

— Подите-ка, гостенечки дорогие! Не обессудьте! Чем богаты, тем и рады.

И уже обычной скороговоркой затараторила:

— Это тут — через сени — старушонка живёт. Рыбу вялит. Уж так-то всё сплошь провоняла — моченьки нет. Павел Иваныч ругмя ругает её, всё выгнать грозится, а спроть рубля с полтиной и его крутой характер смиряется. За копейку удавится. Лошадки-то гладки, а семья впроголодь мается. В моленной вздыхает, стихиры поёт, а за злато-серебро душу продаст и бога обманет.

И вдруг с испуганным лицом замахала руками и захныкала:

— Матушки мои, да чего же это я с ума-то схожу от радости? Дунярка, самовар ставь скорее, да в лавочку беги — кренделей купи!

Отец щеголевато, как-то бочком, протянул к ней руку и с достоинством запротестовал:

— Ты, Марья Васильевна, не хлопочи: Павел Иваныч сейчас на чай приглашал. Не траться зря. Мы и так стеснили тебя.

Манюшка изобразила ужас на лице, бросилась к нему и к матери и замахала руками.

— И думать не думайте! И в душе не держите! Да чтобы братец угощенье сделал — сроду не поверю. Васенька дорогой, Настенька! Ведь это он только так, для виду. И не ждите. А ежели позовёт, так от нечистого: сам же потом из твоего заработка высчитает. Сейчас он только и ждёт, что я его с Офимьей приглашу. За кусок сахару он у тебя голову отгрызёт. Берегись, Васенька, как бы он тебя не обидел. А приветил он тебя за простоту: от свежего человека, от деревенского, легче лёгкого клок оторвать. Работника-то своего он долго мытарил, да тот начал с ним — зуб за зуб. Ты сейчас ему в самый раз и попался.

Отец недоверчиво усмехнулся.

— Ну, что зря толкуешь, Марья Васильевна. Меня никаким побытом не проведёшь: я всякие виды видывал. Это он для негожих людей прижимистый, а я — работник по чести.

Манюшка огорчённо качала головой и охала.

— Ох, Васенька, Васенька! Вот он тебя почистит… Кто-кто, а я-то уж его лучше всех знаю. Нет у него ни милости, ни благости.

Мать со страхом смотрела на отца и на Манюшку и тревожно лепетала:

— Не ошибись, Фомич, не заставь маяться. Тётя Маша от сердца словцо молвит. Как бы слёзы лить не пришлось.

Отец самолюбиво надвинул на лоб картуз и вышел из комнатки.

Манюшка села рядом с матерью, прижалась к ней плечом и показалась мне совсем малюткой — не больше Дунярки. Она стала расспрашивать мать о сродниках в деревне: о нашей семье, о шабрах, о том, чьи девки замуж вышли, чьи бабы родили, кто — дома, кто уехал на сторону. А когда мать с грустью и вздохами рассказывала о смерти Агафьи Калягановой, о неизлечимой болезни Олены Юленковой, Манюшка заплакала, затосковала, но я чувствовал, что она плачет с удовольствием и поражается новостями неискренно — не потому, что она больно переживает эти события, а потому, что любит по-деревенски поскорбеть и украсить себя слезами. Матери хотелось повопить, но она не решалась: ежели Манюшка не завопила, значит в Астрахани это не принято. Когда же мать рассказала о смерти бабушки Натальи и сама заплакала, Манюшка стала причитать.

— Господи, господи! Пресвятая владычица! Бессчастная какая Натальюшка-то! Всю-то жизнь маялась, радости не знала и сиротой с душенькой рассталась. Уж такая она была ласковая да сердцем к людям приветливая — такой и на свете не сыщешь. А вот мучилась, и проводить было некому… Чай, сердце у тебя, Настенька, на клочки изорвалось… Ларивон, братец-то, один у вас с Машаркой утешитель: у него ведь тоже сердце-то бабье.

Но когда мать осудительно заметила, что он когда-то продал её, как овцу, а сейчас пропил и Машу Максиму Сусину за Фильку, Манюшка с изумлённым негодованием закачалась, схватившись пальцами за край скамьи:

— Ах, злодей, ах, душегуб! Всегда-то он был зверь лесной: не щадил ни отца, ни матери… А по шабрам стон стоял от него, от разбойника окаянного. Машарка-то, чай, ума лишилась… Ну-ка, в какую семью попала! Максим-то свою бабу до смерти затерзал, и её загубит…

Оказалось, что у Манюшки все — сродники в деревне, и о каждой избе она знала всю подноготную.

Дунярка проворно выхватила из-за печки маленький красный самовар и засеменила к двери. В сумеречных сенях нас проводила глазами зловещая старуха и глухим басом пробормотала:

— Мало одной крысы, явился ещё галашонок. Кто у меня рыбу песком забросал, Дуняшка? Погоди, подкараулю — ноги тебе переломаю.

Дунярка дерзко огрызнулась:

— Ты меня не трог, чтоб не каяться…

— Вот терплю-терплю, Душка, да и пущу на тебя порчу-корчу… — грозно пробурчала старуха, и мне почудилось, что у неё вспыхнули глаза, как у кошки. Она напомнила мне сказочную бабу-ягу.

Дунярка вызывающе засмеялась и выбежала во двор. Смрад мутил меня до дурноты. Почему эта жуткая старуха возится с такой отравной тухлятиной? Неужели ей самой не противна её работа?

Двор был небольшой, длинный и узкий. В задней части, за флигелем, чернели кучи навоза, заросшие лопухами и колючками. Напротив — деревянная конюшня, а перед ней — плоская телега, на которой мы приехали. Дальше каретник. А между хозяйским домом и флигелем голый пустырёк с развешанными на верёвках рубахами и подштанниками. В каретнике гудел угрюмый голос хозяина, а ему угодливо отвечал голос отца.

— Работника-то я выгнал, — сердито басил хозяин. — Вор! Гляди, ежели ты хоть гривенник утаишь — раздену и на улицу выброшу.

— У меня этого не будет, Павел Иваныч, — обидчиво и учтиво запротестовал отец. — Мы в семье росли в благочестии.

— Благочестие… Знаю я, какое благочестие. Фома-то ваш редкий извоз не мошенничал.

— Извоз-то, Павел Иваныч, и довёл батюшку до нетей. А у меня этой весной лошади пали от голодухи.

— Толкуй с досады на все Исады! Иди лошадей почисти! Помой да продери щётками, да опять помой.

Отец засуетился:

— Я сейчас, Павел Иваныч, всё сделаю: и лошадей вычищу, и пролётки помою. Меня

Вы читаете Вольница
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×