деревне ничего не сулит ей, кроме унижения и неволи. После ватаги, где она испытала радость личной свободы и могла распоряжаться собою, как ей хотелось, и где она переживала счастье задушевной дружбы с Прасковеей, с Гришей, с Оксаной и незабываемые моменты борьбы, — жить опять под гнетущей властью отца, а потом батрачить и покорно нести иго самовластия дедушки для неё было мучительной казнью.

Марийка радовалась, что она возвращается в Астрахань, и восторженно болтала всякую чепуху около Наташи, неудержимо смеялась и напевала весёлые песенки без слов. А Наташа смотрела на неё снисходительно и усмехалась, как много пережившая женщина, которая заранее знает, что ожидает Марийку впереди. Но и она, Наташа, изменилась: в ней уже не было той угрюмой безнадёжности, которая угнетала её осенью. За это время она поняла, что можно драться за своё достоинство со всякими лиходеями, что силы у неё для такой борьбы есть, что она достаточно умна и чует людей, с которыми можно идти рука об руку, что она не одинока. Поэтому она стала светлее и добрее. Но попрежнему осталась молчаливой и задумчивой, словно ещё не додумала чего-то до конца.

Марийка всё время мечтала о том, как она пересядет с парохода на пароход и птичкой упорхнёт в свой Камышин. Она щебетала, не стояла на месте, приплясывала и напевала пригудки. Несколько раз она подхватывала меня, вертела, заставляла танцевать с нею и звонко смеялась. И подрезанные волосы на лбу, и ликующее личико, и вздёрнутый нос, и маленький рот делали её похожей на подростка, хотя ей было уже двадцать лет. Она обнимала Наташу, целовала и ласкалась к маме и нежно говорила ей, прижимаясь щекой к её щеке:

— Настенька, милая, почему ты такая грустная? Неужли нет тебе радости, что улетела из этого чортова ада? Ах, родненькая моя, как мы с тобой жили душа в душу!.. Я этого не забуду. Я всю жизнь буду тебя любить и помнить. И ты, и Наташа, и Прасковея с Галей — словно вы сёстры мои кровные. Жалко расставаться — вместе страдали, вместе дрались, вместе душу отводили… А никогда, кажется, я не была такая счастливая, как сейчас: словно из тюрьмы вырвалась. Вот и Федяшка… так с ним век бы и не разлучалась. Помнишь, как ты вместе с нами на плоту воевал?

И она растроганно смеялась и тормошила меня.

Мать чаще всего отходила в сторону с Наташей, и они толковали о чём-то тихо, раздумчиво, озабоченно. В глазах матери опять затемнела печаль. Наташа, большая, сильная, хоть и хмурила брови, но слушала её участливо. Однажды я стоял у борта недалеко от них и услышал, как она сказала матери недобрым голосом:

— Ватага меня на ноги поставила. Прасковея, Григорий и Галя с Оксаной… Харитон и Анфиса… да мало ли кто! Вся жизнь наша, хоть и каторжная, а неуёмная… душу мою очистила. Чего я тебе могу сказать, Настя? Ты сама много испытала да узнала. Не поддавайся! С размаху бей! Опустишь голову, покажешь себя сиротой несчастной — и пропала. Нас никто не защитит, сама на себя надейся. Не думай, что мы, женщины, слабые: нет, поверь в себя и гляди прямо, смело гляди…

Я не слышал ответа матери, но печаль в её глазах не потухала.

Прасковея, Галя и Олёна остались на промысле, а почему остались — я не знал. Вспоминались слова Прасковеи, что на ватаге её держит могилка сынишки. У Олёны тоже там могилы, но ведь эти её могилы как будто освободили её от бабьей неволи… Для моего незрелого ума решать загадочные вопросы человеческой судьбы было не под силу. Очевидно, у Прасковеи, у Гали и Олёны были серьёзные основания оставаться на Жилой Косе. Остались там и Карп Ильич с Корнеем. Вероятно, из-за Балберки они решили работать и летом на ериках.

И вот в этот последний день — жаркий, пылающий солнцем и ослепляющий вихрями вспышек и пронзительных искр на зыби, с синим, горячим небом и зелёной глубиной моря, — я смотрел на странный город на воде в маревой дали, как на сказочный Остров-Буян, и думал безответно: зачем здесь, в открытом море, живут люди в пловучих дворцах, а ведь вдали, на горизонте, туманятся песчаные острова, где есть, вероятно, жильё. Впереди нас грязный пароход шлёпал колёсами и бурно гнал нам навстречу две волнистые дороги в кружевах белой пены. Толстый канат от баржи длинной струной, опавшей в середине, тянулся к железным дугам на корме парохода, стряхивая с себя сверкающие брызги. Над нами реяли чайки. К борту подходили люди и всматривались в этот невиданный город. В оживленном говоре я схватывал отдельные слова и фразы:

— Вот и «Девять фут»…

— Нынче ночью — в Астрахани.

— А там дальше «Двенадцать фут», на Петровск, на Баку.

— Слышь, будто холера идёт из Персии.

— Не дай бог! Рабочий человек первый погибает…

Навстречу нам, разрезая воду острым носом и разбрасывая её в обе стороны, неслась маленькая чёрная шкуна, оставляя за собою бурую пелену дыма. Она круто свернула к нашему пароходу и пошла рядом борт в борт. Пароход неохотно, с натугой начал медленно поворачивать к пловучему городу. Мне почудилось, что баржа дрогнула и закряхтела, и по всей палубе пролетел горячий вихрь. Народ отпрянул от бортов, а те, кто сидел и лежал на своих пожитках, взбудоражились и вскочили на ноги. Близко и далеко закричали женщины.

На носу надсадно заорал краснолицый и длинноусый лоцман в рыбачьих сапогах и кожаном картузе:

— Ну, чего всполошились? Все на места! Нас на «Девять фут» потянули — на карантин. Осмотр будет: нет ли холерных. А раз ежели нет, беспрепятственно дальше поплывём. Эх, стадо баранье!

С кормы бежали и мужики, и бабы с испуганными лицами, на носовой площадке сбилась густая толпа. Все взволнованно спрашивали друг друга о чём-то, смотрели на шкуну и пароход, который заворачивал всё круче влево, натягивая канат. Люди кричали, жадно прислушивались, лица искажались страхом и злобой, и вдруг какая-то сила толкала их вперёд. Они давили друг друга, напирая на лоцмана.

— Какой к дьяволу карантин? На дороге перехватывают…

— Загоняют в стойло…

— А чего мы будем делать без харчей-то? Харчи-то поели…

— Неспроста, ребята! Слушай! Они за это деньги получают… Подкупленные…

Лоцман делал страшные глаза, поднимал руки и сам орал:

— Чего прёте? Чего? В ответе я, что ли? Чай, не я тут хозяин: вон они, кто распоряжается. Видите, самого капитана взяли на прицеп…

Толпа как будто напоролась на препятствие и отхлынула назад, потом привалила к борту и вдруг замолкла, пристально наблюдая за пароходом. С капитанского мостика махнули флажком, и человек в белом кителе глухо заорал в рупор. Лоцман скомандовал кому-то:

— На ворот! Собирай канат!..

Двое парней в кожаных картузах схватили деревянные рычаги, всунули их в широкие дыры кабестана и забегали вокруг него, накручивая канат на вогнутый вал. С кормы парохода конец каната сбросили в море. Два других парня в таких же кожаных картузах тянули канат с вала и складывали его в круг.

Пароход сделал широкую дугу и направился к нам. Я уже знал, что он подойдёт к барже, пришвартуется к ней бортом и поплывёт с ней вслед за шкуной, которая дымила впереди. Море плескалось волнами и крутилось водоворотами, разукрашенными белыми разводами пены.

Когда пароход пристал к барже, люди замахали руками, заохали, и казалось, что все

Вы читаете Вольница
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×