— Ну иди! Съедят тебя, что ли?
И самодовольно, щёгольским тоном, похвалился:
— Он у нас грамотный. Гражданскую печать читает бойко.
Я неловко встал и почувствовал, что руки у меня лишние, а голова болтается беспомощно.
Женщина усадила меня рядом с собою и взъерошила мои волосы.
— Ишь, кудрявый какой! Весь в золотых колечках.
Мужик слушал женщину, широко ухмылялся и крутил лохматой головой. Даже по измученному лицу Ульяны прошла светлая волна. А мать забылась, как от хорошей песни. Отец с любопытством смотрел на женщину и соображал что-то, потом недоверчиво спросил:
— А ты, барыня, кто будешь-то? Едешь не с господами, а с простонародьем. Чудно как- то.
Она с гордой скромностью ответила:
— Я, дорогой мой, не барыня, и с господами мне не по дороге. Я учительница, живу в деревне, в глуши. С молодости безвыездно в деревне. И ты напрасно надо мной смеёшься: народ наш хоть и грязный — в рабстве его держали, — зато душа у него чистая. Я от господ не часто слыхала такие слова, какие ты сейчас сказал: ищите и обрящете, толцыте и отверзится.
Мужик словно услышал что-то очень забавное: он взмахнул руками и засмеялся.
— Вот это грохнула! Как палкой по башке! Вовек не забуду… Как тебя звать-то, баушка, чтобы имечко в памяти держать?
Женщина отшутилась:
— Ну, зови хоть Варварой. Да и рано мне бабушкой быть: мне и сорока пяти нет. Вот твоей Ульяне, наверно, лет тридцать, а тоже постарела от трудной жизни.
Она развязала стопку книг, вынула нарядную книжку и сунула мне в руки. У меня закружилась голова от неожиданного счастья: таких нарядных книг я не видел никогда. «Руслан и Людмила», — прочёл я и прижал книжку к груди.
— Ну-ка, прочитай немножко, а я послушаю: может быть, тебе эта книжечка не по зубам.
Угроза лишиться этой ослепительной книжки сразу воодушевила меня: я смело и самоуверенно раскрыл её и крикнул:
— Я и Псалтырь много раз читал, и Пролог, и Цветник! Про Капказского пленника, «Песню про купца Калашникова» и Кольцова «Песни».
— О, да ты, оказывается, совсем начитанный! Ну-ка, ну-ка!
Хоть я и переживал в эти минуты прилив дерзкого желания доказать ей, что я — сильный в грамоте и всё отлично понимаю, но чёткие строчки книги расплывались, ускользали, я спотыкался, старался их поймать и собирал слова по буквам.
— Не торопись, голубчик. Поспешишь — людей насмешишь, и тебе будет стыдно. Надо каждое слово спокойно и осторожно глазом и умом вбирать в себя. Взял, втянул его, осмыслил — тогда и произноси уверенно. Так и людей постигай. Не суди о них с первого взгляда, а то впросак попадёшь, и будет нехорошо. Ну, иди, читай, а что не поймёшь — меня спроси.
Я, возбуждённый, вспотевший, возвратился на своё место. Мать, тоже взволнованная и счастливая, уткнулась вместе со мною в книгу.
А отец, считая себя выше побалушек, вдумчиво и умственно говорил о чём-то с мужиком. На учительницу он больше не обращал внимания, а может быть, по привычке хотел показать ей, что хоть она и образованная, но всё-таки — баба, а баба в мужских делах ничего не смыслит.
Ульяна раскачивалась с ребёнком у груди, и тёмное, измученное лицо её опять застыло в скорби.
Пароход дрожал от грохота и людского движения. Неподалёку от нас наверх шла лестница, и по ней поднимались и сходили хорошо одетые господа. Носильщики в белых фартуках тащили туда чемоданы и мешки, стянутые ремнями. Дамы в маленьких шляпках на лбу, потряхивали турнюрами, вели на цепочках беленьких собачек. Это были люди какого-то другого мира — странно приторного, чуждого, непонятного.
Где-то далеко играла гармония с колокольчиками и визгливо пели девки. Я стал перелистывать книжку и увидел картинки. Потрясённый ими, я весь ушёл в другую жизнь — в жизнь мечты и сказки. Мать прислонилась головой к моему плечу и тоже не отрывала глаз от картинок.
А на площадке палубы артель грузчиков дружно завывала с натугой и вздохами:
— И-йох! да и-йох!..
Я не заметил, как прибежал прыткий старичок, только услышал его скрипучий голос и лукавый смех.
— Сколь ни толкуй, работнички, сколь своего житья-бытья ни обдумывай, а жизни не перегонишь — её не взнуздаешь. Песня-то что с людьми делает, ай-ай! Глядел не нагляделся. Тяжко им, пудов по сорок тянут. А вот песня чудо творит — как пёрышко этот груз летит… То же и на корме: поют, пляшут, веселятся. А за кормой, над пучиной, чайки летают, белые, как кипень. Слеза меня прошибла от такой благодати. Ах, как человек духом возносится! Сим человек светел, а мало кто сие приметил.
Ни отец, ни мужик, ни Ульяна не слушали его, не слушала, казалось, и учительница, но, не отрываясь от толстой книги, с затаённой улыбкой поглядывала на него исподлобья. Мать уставилась на него сияющими глазами и жадно слушала его.
— Гляжу я на тебя, дедушка, и думаю: везде-то ты был, весь-то свет исходил…
Старичок подмигнул ей, и бородёнка его затряслась от смеха.
— Мне вот шесть десятков, а ножки — крепенькие. Всю Россию исходил, все пути- дорожки измерил. И у моря холодного был, и в Сибири был, и горы Капказские измерил, и на море Хвалынское каждый годок, как птица, перелетаю. Человеку негоже к одному месту прикипать: у него дух крылат, он умом богат. Много ему на свете дано, а лет жизни мало: успей, человече, всё переглядеть да передумать. Кто есть на земле счастливей человека? Никого.
Очевидно, он мог говорить, не умолкая, целый день, словно не в силах был сдержать своих волнений и удивления перед тем, что видел.
Отцу он не нравился, и недоверие к нему не угасало. А мужик глядел на Онисима и кряхтел от смутного беспокойства. Отец не вытерпел и язвительно спросил Онисима:
— А ты, дедушка, работал когда-нибудь аль только одно и делал, что бродяжил?
Старичок не обиделся и охотно, доверчиво ответил:
— Без труда человек — не человек, а червь.
— А какое у тебя рукомёсло-то?
— Я, дружок мой, все ремёсла знаю, во всяком деле силы свои испробовал: и швец, и жнец, и на дуде игрец… А сейчас время приспело — на рыбные ватаги плыву: икру готовить. Там я — икряник, в полях — бахчевник, в городах — столарь, а в деревнях — шерстобит. Люблю поющую струну и волны морские.
Учительница отложила книгу и улыбнулась старику.
— Ты что же это, Онисим, и признавать меня не хочешь?
— Ай-яй-яй! Голубка моя сизокрылая! Варварушка! Как же это я, слепой сыч, не приметил тебя? Ай-яй, побелела-то как! Ведь я тебя, орлица моя, чай, годов десять не видал.
Он бойко вскочил и бросился к ней, досадливо качая жидковолосой головой и хлопая