Больная едва слышно пробормотала сквозь стоны:

— Моченьки моей нету… Рада бы, да всё нутрё сгорело… Знамо, я тебе в тягость… Какой от меня толк-то? Может, умру скоро…

Тётя Мотя подошла к нарам, оттолкнула плечом подрядчицу и опять покрыла одеялом больную.

— Горячка у неё. И не ест, и не пьёт. Не мешай душе её маяться.

— Ну ты… коряга!.. — заорала подрядчица — Знай свою кашеварню.

Но тётя Мотя заботливо покрывала одеялом больную.

В полдень ввалилась толпа женщин, молодых и старых, в коленкоровых, очень грязных штанах, и рассыпалась по казарме с криком и смехом.

— Новых приволокли!..

— Ой, девки, теперь в казарме не продохнёшь: как воблы в чану…

Все торопливо копошились на своих нарах, подбегали к плите со своими чашками и ложками и становились в очередь. Тётя Мотя безмолвно наливала каждому из котла ковшиком на деревянной ручке мучную похлёбку из воблы. Так же торопливо женщины бежали к столу, кусая на ходу чёрный хлеб, похожий на колоб. Я смотрел на эту толпу женщин в узких штанах, в разноцветных кофтах, перетянутых в талии, в платках, сколотых булавкой под подбородком. В духоту казармы эти женщины принесли запах сырой рыбы. На штанах у них поблёскивала перламутровая чешуя. Мать сидела неподвижно, поджав под себя ноги, и смотрела застывшими глазами в одну точку. Я чувствовал, что ей тяжело и страшно, что эта казарма, тесно набитая людьми, — наша неволя: уйти отсюда некуда, всюду пески и море. Люди здесь чужие друг другу, и таким, побитым жизнью, как мать или как Наташа, которая лежит по соседству с нами, трудно будет привыкать к жестокому равнодушию людей, к обидам и самоуправству подрядчицы и приказчика. Вон лежит женщина в горячке, и никто не замечает её, никто не подходит к ней, а она мечется в жару и стонет. Только тётя Мотя как будто жалеет её, но и она ничем не может помочь ей, да и сама едва двигает больными ногами. Очевидно, нужно быть такими же отчаянными и смелыми, как Оксана и Галя или как Гриша с Харитоном. И мне вспоминались слова Степаниды и Раисы: «Будь смелее, Настя, не робей: робкими да покорными на ватаге рыбу кормят». Даже Анфиса, вольная, сильная рядом с Харитоном, — и та, должно быть, испугалась этих людей, обречённых на беспросветную кабалу, и этой охальной подрядчицы с пучеглазым приказчиком.

Около тёти Моти толпились женщины в штанах, с чашками и ложками в руках. Вокруг стола плечо в плечо сидели работницы, хлебали из своих чашек деревянными ложками болтушку и вылавливали разваренные обрывки воблы с костями. Ели и на нарах, и стоя у печи и стола. Мужчин было мало: это были возчики, конюхи, солильщики — семенные. Отдельно от всех, на нижних нарах перед печью, хлебал похлёбку рослый чернобородый кузнец Игнат в колоном прожженном фартуке и с закопчённым лицом. Рядом с ним, скорчившись, сидела очень худая женщина с болезненным лицом. Даже узкие штаны у нее казались пустыми и плоскими, а кофта висела на узеньких плечах тряпицей. Кузнец ел молча и угрюмо, а жена его всё время бормотала что-то надрывно, словно боролась со слезами. Но он, очевидно, уже привык к этому и не обращал на неё внимания. Все женщины — и пожилые и молодые — казались мне одноликими: на всех были одинаковые штаны, заправленные в шерстяные чулки, на всех были одинаковые кофты с перехватом на пояснице. Впрочем, девчат можно было отличить от замужних и холостых женщин по платкам, лихо вздёрнутым к затылку и завязанным узлом под подбородком, да по вертлявости и задорно звонким голосам. Пожилые женщины сидели устало и задумчиво, переговаривались тихо и невнятно. Но одна рябая, крупнотелая, высокая женщина с чёрными широкими бровями по-хозяйски бросала взгляд в разные стороны, будто искала тех, к кому можно придраться.

Она облюбовала Оксану и Галю, которые, не стесняясь мужчин, надевали на себя белые штаны с привычной ловкостью.

— Новый красный товар прибыл. Сразу видно, что хохлушки: хорошатся, как индюшки.

Её соседка, пожилая женщина, бледная, длиннолицая, с глубоко запавшими глазами, кротко укорила её:

— Будет тебе, Прасковея, людей-то бесславить!.. Приветить бы их, а ты — на рога… Посовестилась бы, постыдилась бы…

Прасковея насмешливо оборвала её:

— Чай, я не старуха, чтобы совеститься. У тебя, верно, преподобная Улита, грехов-то много, ежели ты грустишь да молишься от стыда. Стыд бабью красоту съедает, старушка. Стыдливых у нас сушат, как воблу, и солят, как селёдку.

Галя охотно откликнулась на насмешку Прасковеи:

— Ты, кацапочка, не задавайся: хоть и длиннонога, и черноброва, а по годам — не потянуть волам. Не быть макитре глечиком.

За столом и на нарах захохотали. Но Прасковея невозмутимо смотрела на «хохлушек» с пристальным любопытством и улыбалась.

— Девки — по мне, сразу видать. Они и побунтовать непрочь. Хожалые! Настоящие ватажницы!

Смеялись девчата и все, кто был помоложе. Посмеивались и «хохлушки», натягивая штаны.

Все торопливо хлебали болтушку и жадно жевали чёрный хлеб, который издали казался мокрым. Кое-кто подходил к плите со своими чугунками и сковородками: в чугунках варили мучной кисель, а на сквородках жарили в говяжьем сале ломтики хлеба. Кузнечиха тоже тормошилась у плиты. Кузнец лежал на нарах, и у него смешно торчала кверху борода. Рядом с ним неподвижно лежала девочка моих лет с жёлтыми волосами: она была, вероятно, больная.

Прасковея, большая, стройная, вальяжно прошла к Оксане с Галей и сразу же по- свойски засекретничала с ними. К моему удивлению, они встретили её с радостными улыбками. Улита, похожая на монашку, опустилась на колени впереди стола, между печью и нарами, закрестилась, забормотала молитвы и стала тыкаться головою в пол. Кузнечиха раза два, словно не нарочно, толкнула её ногой, когда проходила к своим нарам.

— Ишь, место прохожее выбрала! Только под ногами и ползаешь… Ты и богу-то, верно, до смерти надоела, как нам.

Но Улита, не смущаясь, с истовой набожностью крестилась и кланялась в пол.

Мать попрежнему сидела с застывшими глазами. Я бережно потрогал её за плечо и спросил, не заболела ли она, но она не пошевельнулась и не ответила.

Подрядчица вышла из своей комнаты и закричала:

— Эй вы, новые! Кончайте переодеваться! Выходите на двор! Выйдете на двор — становитесь в ряд: уроки будем давать, наряжать на работу. Живо!

Всюду, на нижних и верхних нарах, заворошились женщины: затрепыхались сарафаны, замелькали белые штаны.

Одни переодевались бойко, привычно и, спрыгивая на пол, форсисто прохаживались, приплясывая, посмеиваясь и оглядывая себя. Другие неуклюже, сконфуженно натягивали на ноги штаны, втискивая в них сарафаны и юбки.

Мать словно проснулась от выкрика подрядчицы и обожгла меня своими странно вспыхнувшими глазами. Она улыбнулась мне, не видя меня, и прошептала:

— Иди… вниз иди!.. Туда… чтобы я видела тебя… Наташа переодевалась медленно, нехотя, молча, прислушиваясь к себе. Она была, как слепая. С матерью она не перекинулась ни одним словом и об Анфисе будто совсем позабыла.

Гришу я в этот день не встречал.

Вы читаете Вольница
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×